Люди и положения (сборник)
Шрифт:
– Ну?
– Живи я здесь в его времена, как все вы? – я бы по первому же взгляду его определил. Предсказал бы все. Вот как.
1917
Петербург
1
Вокзал
Поезд последними широкими шагами, как спешащий, достигающий цели и приободрившийся пешеход, отпыхиваясь, остановился у дебаркадера и стал сдавать пассажиров. Он вынимал их, как добрый святочный гость игрушки из оттопыренных карманов, и расставлял по платформе. Сначала они, бессильные и непонимающие – где они и что с ними, – группировались и чернели каждый у своего
Не дойдя до барьера решетки, люди натыкались на обратный полет той же стрелы с надписанным внизу словом – «выход!..» И трудно себе представить, что сталось бы с городом за время существования ж<елезной> д<ороги>, если бы не этот «выход»!.. При этом они поднимали головы, вытягивая шеи друг над другом, как будто что-то главное было там впереди и из-за него они могли не видеть окружающего. Они набегали друг на друга, механически, как заводные, говорили «pardon», это спасающее когда-то русских французское слово, на звук которого, как на пароль, сдавалось все: произнесший его мог безнаказанно толкнуть еще раз и проложить себе дорогу к цели. Знанием этого слова обладали не все, и не обладавшие им оставались позади.
В этой механизированной обстановке сегодня было четыре «живых» человека. Они вышли со своим несложным ручным багажом и, сразу выделяясь из всех обычных узаконенных своим неожиданным внешним видом, казалось, требовали к себе чьего-то особенного внимания.
Это внимание было им уделено. За ними наблюдал кто-то такой же свежий, такой же неслизанный языком однообразия, и этот наблюдатель звался Жизнью.
Жизнь сразу же отметила своих и здесь. Во-первых, она им подсказала, что там, где топчутся, – и топчут. И что поэтому им следует быть здесь настороже – в особенности, если у них есть свои завоевательные планы. А планы эти были, и были вывезены оттуда, откуда вместе с Жизнью перекочевали они сюда…
На каждой станции и при всяком удобном случае из окна вагона, в особенности, когда можно было его открыть и высунуться, сверялись они с нею, – она с ними. Часто влетала она шумом ветра на повороте или уклоне густым и свежим, сдавленным в оконный глоток воздухом; врывалась в вагон и шевелила пальцами волосы своих четырех сыновей.
Нетерпеливая, как мать, она то и дело справлялась о них и, обласкав, вылетала обратно, оставляя детей дотерпевать день и потом полдня и, наконец, несколько минут в этих вневременных домиках геометрически закупоренных от «настоящего» и катящихся между прошлым и будущим.
Иногда было странно, отводя глаза от шелухи подсолнухов, окурков и плевков на полу вагона, встретиться с вечером или полднем там. Там все это было и подавалось в окно большими, щедрыми и аппетитными кусками: – то это было стадо, сгоняемых к водопою слитно мычащих коров, – и это означало полдень в августе. То это была кавалькада бесседельных наездников, мчащихся вихрем в обгонку поезда ниже насыпи мальчуганов, и это был вечер, торопящий звезды и тишину покоя и созерцания: «в ночное». То это была девушка, садящаяся в соседний вагон 2-го
В жертвенный рот постоянного движения поездов совались куски пейзажа, целые жизни. Казалось все, что текло, притекало роковым образом к рельсам и покорно склоняло свою голову на рельсовый путь, и железное чудовище торжественно перерезало в каждом метре своего вращения бесчисленные жертвы выкупающей будущее, – пошедшей на приманку быстроты, – жизни. Жизнь поэтому заглядывала в вагоны вездесущим глазом, отыскивала своих и предостерегала их: «Я здесь!»…
«Здесь, здесь!..» – рубили колеса на стыках…
Теперь жизнь предупреждала своих четырех:
«Держитесь крепче за меня и вслушивайтесь в мои знаки. Для чего иначе одарила я вас чувствами и предчувствиями, как не для того, чтобы вы умели пользоваться ими – завоеватели?..»
Во-первых, она им все это сказала. Во-вторых, по запаху гари и города, волнующему и полному мужества, они догадались, что здесь есть и их стихия. И, – в-третьих, и теперь это было самым главным, – они поняли, что, переступив порог этой станции, переступят они ту границу, к которой шли и не ожидали, что так близка.
Так на них ты различишь, читатель, в разных местах этой повести начавшее звучать, чтобы где-то прийти к созвучию и быть разрешенным в гармонию, время. – Время, сегодня одевшее на себя четыре разных тела. Время – сухой скелет, обросший их индивидуальностями (т. е. вневременным, или, еще вернее, безвременным, – потому что индивидуальность – Платонова идея).
И они, не спеша и как бы в нерешительности раздумья, последними прошли в вокзал.
Их досадливо ожидали, уважающие заведенную в правилах вокзалов торопливость игрушечных, контролер и часовой у решетки – тоже игрушечные, которых разбудили и заставили быть живыми (раз уж разозлившимися), – эти отставшие последние подошедшие к сетке, где у них полагалось отбирать билеты.
Это было видно по тому, как хлопнули вслед им железной дверкой: она два раза отскочила, прежде чем прихватилась зубами замка, и по всем деленьям проводочного невода, ловящего рыбу городов, долго отражалась рябь ударившейся о берег волны их злобы… – звяканье: «цзы-цзы…ц…з..!..»
При этом четыре были лишены билетов.
Я уже сказал, что в запахе гари уловили они себе родное, успокоительное и тянулись к нему. Никифор уловил себя на чувстве беспокойства, когда у буфета запахло закуской, свежими булками, духами и сигарой «игрушечного», заглушая настоящий, верный запах.
Ему, как сеттеру, захотелось лайнуть от досады на эту потерю. Задыхаясь еще от бега, удовлетворенный, он останавливается у кочки, откуда тянуло бекасом, и – весь напряженье – стоит и втягивает в себя волнующий дух дичи, и вдруг его относит ветром. Он еще не решается проявлять беспокойство, но весь подергивается от нетерпенья и взвизгивает как-то судорогой живота: – бекас взлетает.
Такой же судорогой повело и Никифора, когда вдруг сбил этот запах духов и сигары!
Он поторопился уйти от стойки и опять попасть в полосу желаемого запаха.