Люди и положения (сборник)
Шрифт:
Брались октавы, которыми помимовольно побуждались к дальнейшему пальцы глухого.
Лошадиные бега по клавишам камней бывают громче, чем Бетховен.
Музыкант, наконец, перестал настраивать первую скрипку. Направник перестал демонстрировать держащие на нервах партер белейшие манжеты. Они давно были поглощены и втянуты, как эти пешеходы в улицы, в лобазы, не монастыря – не музыкальной пустоты, – в игру великого.
Кин вышел… Последней музыкальной фразой (паузой) была часовня «Матерь Всех Скорбящих» – это граничило с голосовой возможностью скрипки. Скрипка добирала уже, как обертывавшееся над звездами озеро небо, тогда как звезды слишком навалились (они очутились теперь
Музыкант испытывал тоже головокружение: стоя на одной ноге и отводя, как бы в падении, другую, он старался так, не перелив ни капли и не нарушив двух глубин, – переместить их звуком; и затем играть на самых низких и успокоительных, – как бром, тупящих нотах. И тотчас же вас усыпить, не дав почувствовать всей остроты падения.
В тех случаях, когда рвут связки самых эластичных сгибов, дают страдающему морфий.
И шок, закупоривающий дыхание скрипачу, излечивался глотком воды.
Была даже салфетка, предохраняющая шею… Часовня была этим бромом.
Низкими нотами колокола лечили скорбь…
4
Кин
Он – двое – прошли широкую вдоль целой улицы писанную забором рекламу – «Жестяно-гвоздильный завод»… Дом, глядевший из тупика вдоль этой улицы, был желтым гробом: – форма его, – то, что он был с мезонином, – казалась пирамидой гробов с последним сверху; вокзальный цвет окраски.
Дом-гроба́ поглядывал восемью глазами с куриной слепотой гераней в стеклах (о, этот запах цветочного горшка!) вдоль жестяно-гвоздильной улицы. Название ее было «Прогонная» и черный палец «к сапожнику» указывал и, – куда гнать. Он мог быть истолкован двояко – этот черный палец…
На ней постоянно дул сквозняк. Одна щель выходила сквозь все восемь заплесневевших разгераненных глаз тремя такими же с затылка. На сквозной двор – дальше, через Неву, на Охту.
Там был лес, туда тянуло пригород в праздники. И эхо условленного оклика «рябина-рябинушка!» долетало оттуда, как «нуу штоо?!». Этим кончалась щель. Дальше была уже географическая карта Европейской России и – в бинокль ее не было видно.
Другая – с противоположного конца. – На этой щели была надпись «Чайня С. Букетова».
Синяя вывеска, – недавно выкрашенная, пахла дешевой шоколадкой в желатиновой обертке с вклеенным ангелом или букетом, той, которой украшают елки в пригородах их благотворители (из года в год снимая и пряча в жестяную коробку до следующих вихрастых поколений).
На вывеске С. Букетова по естественной ассоциации вывесочных дел мастера – два розовых букета (наследственной герани в рыжих глиняных вазочках).
Не жил ли С. Букетов в грободоме? И не нарочно ли «чайня», имевшая такой же мезонин и шпиц на нем, и высунулась брюхом вперед и отошла на мостовую два лишних шага, чтобы беззастенчивый Эс. Бук (назовем вкратце) мог всеми восемью подслеповатыми оттуда наблюдать из-за сербаемого и студимого блюдечка (с букетами же) и одурманенного соседством с ним самовара – свой увеличенный «с расчетом на сто персон» самовардом и гордо домысливать, мокая усы и приглаживая к шее бороду, о том, что – переулок-то, собственно, наш , ибо на нем, окромя сапожника Семиона Владимирова, никто не вывесил вывесок и не приглашал к себе, и не потому ли (наконец да!) – и называется он «Прогонный», что по нему не столько раз проходят глупые рогоживотные на пастбища, сколько бегает Мишка, Терентий и прочие половые чайного дома Семиона Букетова и Сам
Посетители захаживали, засиживались и хвалили… Этим людям, чьи чаянья не кончались, а лишь начинались за чайной вывеской, <…> холились чаянья, о которых в голову не приходило потребляющим густой, на соде настоянный кипяток.
Чаянья эти простирались вплоть до вещей политического порядка. Вплоть, например, до мечты о конституции (купеческой), где бы благородные роды принуждены были сесть рядом с благородным капиталистом в столь засаленной поддевке, пахнувшим канарейкой и цветочным (геранным) горшком, чьи бороды напоминали запыленные и сбившиеся от частой мойки тюлевые занавески.
Круто деревянными были шаги по этому переулку, когда на утренней и вечерней заре приходили, мыча, животные, пахло временами Ноя.
____
Никифор припомнил осень прошлого и лето будущего года.
Он вспомнил, как ветер, дувший постоянно вдоль Прогонного, взметал бумажки; бумажки танцовали. После танцовали девушки; на них были цветные косынки: – гурьбой они вошли и вышли со смехом, относящимся к нему, – со смехом, полным молодых восторгов странному, так взволновавшему их посетителю и доброго пути ему, – вытанцевали, а не вышли они на крыльцо, и еще ветер долго доносил обрывки звонких голосов, как клочки дорогих писем, разорванных и пущенных по ветру.
Два года, прошлый и будущий, дугой перегибались над настоящим – таким недотрогой, – хохотали и радовали. Алгебраическая формула с двумя неизвестными, веселая шарада – наслаждение для гибкого, свежего, требующего движения ума. Темперамент был окован ненужной миссией. Меловою маской миссии прикрыли и хотели придушить румянец. Маска срывалась, румяня щеки еще сильнее.
Но слепщик шел рядом и примеривал белые, как гипс, слова к душе взбунтовавшегося вдруг спутника.
Он и он : у четырехскулого появилась тень и раздражала. Игра случайно находила новые поводы, тема варьировалась. Кин играл.
5
Комната
Занавес опять отдернулся, открыв болото и четыре корпуса; один был институтом, остальные – приютом сумасшедших – материалом института, здесь их изучали. В них искали разгадку – ключ к бытию. Свое падение неизбежное старались знать заранее, к этому выработался элементарный вкус. Кин вышел – пригород торжествовал : галерка хлопала им сумасшедшими домами.
Никифор и Даниил искали комнату. У них был старый адрес брата, оставшегося в следующей паре: «Морев – рабочий цеха медников. Екатерининская 9.1». Они дошли. Хозяева их знали по фотографиям, оставшимся от прежнего жильца. Их напоили чаем с леденцами, сырыми блинчиками из картофельной муки (по рюмке водки) и показали комнату: ту самую, в которой жил Глеб. Алексей Михайлович Морев обещал пристроить на завод.
– Что, не хотите быть табельщиками?
– Ну, нет, в жестяницкий не рекомендую: будете вот так токовать, как я, весь разговор испортите. Куда-нибудь уладим. Токарями. На механический не выйдет! Ладно!.. Как Глебушка?..
Да, комната была «та самая», то есть в ней были все признаки, идущие из будущего. Угадывали по приметам: когда уселись здесь, казалось, вот и возвратились из долгих странствий.
Горька была чаша этой комнаты, но в этом-то она больше всего и ценилась. Горечи ль не быть? Только скорее бы все шло и делалось. Они томились.