Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
– Ну, дак вы уже собирайтеся! И дай бог, чтоб у вас все было по-людски!
Перед тем как уйти домой, мачеха заглянула на половину, где была Ганна.
Повздыхала, посоветовала еще, чтоб не переживала сильно, не убивалась о
том, чего уже не вернешь. Ганна, все так же лежавшая на кровати, даже не
пошевелилась, но мачеха вышла на улицу со спокойствием человека, который,
как мог, уладил беду. "Ничего, пройдет. Вылечится. И не такое зарастает со
временем..."
Глушачиха вынесла хлеба, Глушак налил свежей водой баклагу. Степан, по
приказу отца, сбегал нарвал луку. Когда все собрались у воза, старик
глянул на Евхима:
– А она что - не поедет?
Глушачиха пожалела:
– Не до того ей. Не трогай...
– Скажи ей, - строго приказал Евхиму старик.
– Ждем, скажи!
– Тато, вы, правда, не трогайте!
– заступился за Ганну и Степан.
– Молчи! Не суй нос!
Евхим прошаркал лаптями в хату. Когда он увидел Ганну, молчаливую,
скорбную, ощущение вины смутило душу, но холодок, который давно
чувствовался меж ними, привычно сдержал искренность.
– Хватит уже. Что упало, то пропало, сколько ни бедуй .. Дак и очень
бедовать нечего... Без поры в могилу ложиться.
Она не ответила. Жалость вдруг размягчила его. Евхим сел рядом, положил
руку на ее плечо, прислонил голову. Она не отозвалась на этот порыв его
ласки. И не отклонилась, не отвела его руки. Его словно и не было.
– Поедем, - постарался он не показать неприязни к ней, что пробудилась
в душе.
– А то изведешься тут одна, со своими думками... На людях быть
надо...
Она молчала. Он сказал тверже:
– Поедем.
Тогда она разомкнула губы, выдавила:
– Не поеду я.
– Батько ждет.
– Все равно.
По тому, как сказала, почувствовал: говорить больше ни к чему. Не
поедет. Снял руку, вышел на крыльцо. Сдерживаясь, сказал старику:
– Чувствует себя плохо, говорит...
Старик недовольно пожевал губами и приказал ехать без нее. Он уже
взобрался на воз, когда Евхим подал мысль, что надо было бы, чтоб кто-либо
остался: как бы не учинила чего-нибудь над собой! Думал, кажется, что отец
оставит его, но старик, раздраженный, велел остаться Степану.
– До утра!
– бросил Степану с воза.
– Рано чтоб на болоте был!
Он крикнул Евхиму - ехать со двора.
6
Степан не пошел в комнату, где была Ганна, - не осмелился. Лежа на
полатях в отцовской половине, только прослушивал тишину в той стороне, где
лежала Ганна.
Степану было жаль ее.
чувствовал Ганну так, будто она была рядом.
Знал, как ей больно. Ему самому было больно, как ей.
Давно-давно сочувствовал ей Степан - еще с тех дней, когда она -
осторожная, старательная - только появилась в их доме. Может, даже с того
ее первого спора с Евхимом, когда к ней приставал со своими пьяными
ухаживаниями Криворотый...
Степан потом не раз замечал, с каким трудом привыкает она к необычному
для нее порядку, приживается в новой семье. У них никогда не было особых,
откровенных разговоров, она никогда никому не жаловалась, скрывала даже,
что ей тяжело, но и без этого Степан хорошо видел, как душила ее работа
без отдыха, угрюмость, скупость и жадность глушаковская. Видел Степан, что
изо дня в день, как из железной клетки, рвалась она отсюда, из их хаты, к
своим, на волю... Рвалась, но скрывала, сдерживалась, заставляла себя
терпеть...
Его и самого все тяготило здесь. Самому трудно было в родной хате после
того, как отец не пустил больше в Юровичи, оторвал от школы, когда он,
Степан, только привык, вошел, можно сказать, во вкус. Ночами, в духоте
отцовой хаты, снились юровичские горы, школа над самой кручей, за окнами
которой широко желтели пески и синели сосняки заприпятской гряды. Снились,
как счастье, что уже никогда не вернется, походы с юровичскими товарищами
на привольную Припять, где так любо плещется вода у берега, где щекотно
хватает за щиколотки водяной холодок. После той воли, простора - легко ли
ему в этой тесноте, скуке, когда только и знай копаться в земле, в навозе,
без какой-либо радости, без надежды...
Разве ж мог он не видеть, что и ей нелегко, горько! У них же была,
можно сказать, одна доля-неволя, а то, что он заступился за нее, за Ганну,
словно еще больше роднило их.
Степану, хоть он и не только не говорил ей, но и себе не признавался в
этом, Ганна была самым близким, дорогим человеком. Он был доволен, когда
она радовалась чему-нибудь, грустил, когда она грустила.
Он восхищался расторопностью Ганны, зачарованно ловил мелкие, колючие
ее словечки - какой у нее находчивый, острый язык! Как она, вспыхнув,
умела осечь Евхима, сразу, несколькими словами!
Какая она красивая! Глаз бы, кажется, не сводил с ее милого лица со
смуглыми скулами, с горделивым носом, с маленьким, аккуратным подбородком