Люди с чистой совестью
Шрифт:
– Ну да?
– криво усмехнулся Володя.
Руднев, казалось, не слышал его и продолжал:
– От войны страдают больше всего: из вещей - стекла, из животных лошади, а из людей - женщины и труженики тыла. Да, вот эти восемьдесят два человека, работающие на каждого из нас... Мать, у которой трое-пятеро детей голодают, а она с утра до ночи делает тебе патроны, хлеб, гимнастерку, это герой, перед которым ты должен стать на колени, Володя. И ничем, никаким своим военным героизмом ты не поднимешься выше ее... В чем наш военный подвиг? Научиться не бояться смерти, привыкнуть к мысли о том, что тебя
– Нужны мне их молитвы...
– Нужны или нет, а это так... Эх, если бы можно было никогда не воевать, не содержать этих дорогостоящих армий и не тратить золото на награды героям... И чтобы самые храбрые люди были эпроновцы... и милиционеры.
Володя угрюмо молчал.
– Или если бы можно было воевать без этого чувства долга перед тылом, который все отдает тебе, последний кусок хлеба, железа и тяжелый, изнурительный труд. Не будь этого, я согласен воевать хоть всю жизнь. Война - если только эта война справедливая - закаляет характер, соскабливает грязь себялюбия, обмана и угодничества, вырабатывает волю, учит ценить жизнь.
– Ценить жизнь?..
Володя вскочил с пенька, изумленно глядя на комиссара.
– Да, да, только то, что можно потерять каждый миг, становится бесценным... Да, можно было бы воевать всю жизнь, если бы не это неловкое чувство перед теми восемьюдесятью человеками, за счет которых ты чувствуешь себя героем... Чувство долгА и дОлга...
– Как это долгА и дОлга?
– Ну, долгА, вины то есть. Я все время как бы виноват перед ними...
– Вы виноваты, товарищ комиссар! Семен Васильевич! Да бросьте вы меня разыгрывать...
У Зеболова на глазах блестели слезы.
– Нет, я не разыгрываю тебя, Володя, милый ты мой солдат...
– тихо и печально сказал Руднев. Он стоял, опершись плечом о ствол старой сосны, перед безруким автоматчиком.
Я тихо отошел в сторону. Было неловко за мое невольное подслушивание, радостно, что я слышал этот разговор. И я подумал: "Вот какими должны быть те, у кого в руках тысячи человеческих жизней..."
30
На второй день стоянки недалеко от Долгого Леса я нашел большой выгон, пригодный для посадочной площадки. Песчаная почва уже успела подсохнуть, грунт был твердый. Смущало меня одно обстоятельство: рядом с выгоном были карьеры, где добывали камень. Они представляли собою глубокие ямы, выбитые динамитом. Зазевайся летчик и посади самолет не точно в указанном кострами месте - от машины не собрать и винтиков. Ковпак, как всегда решительный в таких случаях, приказал подготовлять площадку, а сам дал радиограмму с координатами. Все же, опасаясь соседства карьеров, я собрал все имевшиеся электрофонари с красными и зелеными шторками и расставил по краям поля сигнальщиков, указывающих дополнительно границы посадочной площадки. Была она немного поката в одну сторону, немного тесновата, но в общем хороша.
В первый вечер мы не слишком надеялись на прибытие самолетов, но все же для очистки совести зажгли костры, так через часок после наступления темноты. Дежурила шестая рота, натренированная в этом деле. Не успели
– Не может быть, чтобы в первую ночь, да еще так рано!
– заметил комроты майор Дегтев.
– Немец проходящий, - сказал Деянов, позевывая.
– Вот он тебе, проходя, сбросит полтонку, - с тревогой сказал кто-то из темноты.
– Ага, - шептал Деянов, задирая голову к звездам и напрягая слух. Разворачивается.
От костров стали одна за другой отделяться фигуры и исчезать в темноте.
Бойцы шестой, не особенно боевой роты уже не раз получали бомбовые гостинцы во время своих бесконечных дежурств.
В небе машина делала круг над нами, заходя где-то над лесом и снижаясь.
– Гасить костры!
– скомандовал майор Дегтев.
Но у костров уже почти никого не было. Один-два смельчака попытались выполнить команду, однако огромные поленья еще ярче вспыхивали оттого, что их шевелили, а вверх летели искры.
Самолет шел прямо на костры, резко снижаясь, почти пикируя.
"Почему так тихо?" - думал я, готовый броситься в карьеры, где было меньше шансов угодить под осколки. И вдруг, сразу выключив мотор и включив две фары, машина пошла на костры. Теперь ясно: это "Дуглас"! Сейчас он, как обычно, пройдет на бреющем над кострами и осмотрит площадку, а пока будет делать заход, я успею собрать разбежавшихся людей.
"Надо осветить карьеры и выпустить две белые ракеты". Я заорал: "Все по местам!" - и выбежал на поле в тот момент, когда машина подходила к первому костру.
Вдруг сразу за костром "Дуглас" подпрыгнул раз - сильно, другой меньше, и, тормозя, взревели моторы. Пока я стоял в недоумении, машина уже бежала прямо на меня, замедляя ход. Не успели найти красную ракету, чтоб предупредить (это все равно было бы поздно), как самолет затормозил метрах в двадцати от меня и, постояв несколько секунд, деловито стал разворачиваться в сторону крайнего костра, освобождая посадочную площадку.
– Лунц, щоб я вмер, Лунц!
– услышал я сзади восторженный голос Ковпака. Дед лежал на земле, подстелив свою мадьярскую шубу. Я его не заметил.
– Да, похоже, - и я подбежал к самолету.
Выключив моторы, из кабины стали вылезать люди в меховых комбинезонах. Это был действительно Лунц.
Когда улеглось первое волнение, были произнесены первые слова приветствий, Ковпак крепко потряс руку Лунцу, а затем отвел его в сторону, очевидно желая, чтобы не слышали его подчиненные.
– Сам садыв машину?
– Сам.
– А чого не раздывывся?
– А что?
– Все летчики первый раз раздывляются, а потом...
– А что там увидишь? Это так, для очистки совести...
– А що, хиба летчик свою смерть николы не бачыть?..
– Правильно. А кроме того, у нас с вами уговор: если вы даете радиограмму, значит, машину садить можно...
Ковпак молчал. К ним подошел Руднев.
– Семен Васильевич, от товарищ Лунц до нас прилетив...
– Вижу! Хорошо сели, товарищ. Только очень уж неожиданно...
– Доверяю вам. Такой уговор. Все равно ночью садишься вслепую.
– Доверие - большое дело. Надо чувствовать плечо соседа, с которым лежишь в цепи, идешь в атаку...