Махтумкули
Шрифт:
— Судьба каждого написана на его лбу, сынок, и восставать против неизбежного — все равно что черпать решетом воду. Кто не найдет своей доли на этом свете, тот получит осуществление желаний на том, в загробном мире… Махтумкули поправил сползший с плеча халат. «На том свете… загробный мир…» Кто его видел, «тот свет», кто испытал на себе его тепло и его холод? Толки о нем — это откровенное суесловие, спекуляция на неустроенности жизни человеческой. Да разве скажешь об этом отцу. Последнее время он то и дело кивает на загробный мир. Может, преклонные годы берут свое, а может, разочаровался в безрезультатности поисков истины. Так или иначе, но упование на потустороннее вознаграждение утешает мало.
МуллыСтроки появились на свет совсем недавно. Как правило, Махтумкули сразу же читал новые стихи своим единомышленникам и друзьям. Эти же еще не коснулись ничьего слуха, не покинули четырех стен отчего дома. Пока властелином их был автор, и он не торопился выпускать крамолу на степной простор, ибо тогда власть над ними будет потеряна, а всех последствий не предусмотришь. Это ведь тебе не выпад против безликой судьбы и даже не упреки того или иного владыки, это — сомнение в основе основ!
— Да, отец, аллах дал нам все возможности, чтобы вольготно жить на этом свете. Все зависит от того, как мы сумеем воспользоваться пожалованными благами.
— Вот именно! Вот именно! — Довлетмамед был удовлетворен. — Разве создалось бы нынешнее жалкое положение, довольствуйся мы тем, что предопределил аллах, живи мы в мире и согласии. Но мы игнорируем заветы Всевышнего, мы не проявляем заботы о ближнем своем. Надо больше строить караван-сараев, больше копать колодцев и наводить мостов, сооружать мечети и школы, надо создавать условия для расширения пастбищ, для развития земледелия. Ничего этого не делается или делается очень мало. Виноваты мы сами. Народу должно объединиться — вот первая, самая важная проблема. Когда объединившиеся роды и племена вручат меч воли своей справедливому повелителю, легче будет ступить на путь истины и благоденствий.
Справедливый правитель — это была идея фикс отца, его святая святых. Можно было бы ему сказать те слова о «справедливости» падишахов, что говорились Мяти и Ягмуру под ореховым деревом, да стоит ли лишний раз огорчать старика. Довлетмамед бесхитростен и мягок, он ищет пути устранения мирских невзгод с присущей ему естественной сдержанностью и умеренностью, отвергая социальные бури и потрясения Он призывает султанов и падишахов к милосердию, увещевает имущих кормить голодных, одевать голых, быть заступником обездоленных. Является ли это отображением реальности? Вряд ли. Никто не видел справедливого падишаха, разве что в сказках да легендах о них рассказывается, никто не засвидетельствовал факта, когда богатый безвозмездно кормил бедного. Ведь именно их тирания и алчность способствует оскудению мира.
— Суфий Абу Бакр аш-Шабли, желая избежать житейских соблазнов, насыпал себе соли в глаза и ослеп. А я полагаю, отец, что если человеку не суждено видеть прелестей мира, не дано наслаждаться его благами, то зачем вообще рождаться на свет? Не для того же аллах наделил нас глазами, чтобы сыпать в них соль!
Довлетмамед был согласен с сыном. Он и сам с наслаждением созерцал природу, принимая ее в самом широком смысле слова, радовался весеннему цветению, полной грудью вдыхал благодатный воздух осени. Он постарел, но принимал участие в празднествах, слушал бахши и сказителей, с интересом наблюдал, как юноши испытывают силы в единоборстве. Конечно, надо быть справедливым — его жизненные соки потеряли свое буйство, ослабло тело, потускнели желания. Говорят, сердце не стареет. Не совсем это так, к сожалению. Да и как ему не стареть, если за долгую жизнь выдерживает оно тысячи жизненных перипетий. С трудом выдерживает иной раз. Как же сохранить первозданность бедному человеческому
Он не спешил с ответом, теребя бородку и думая о сущности человека. В том и заключалась одна из прелестей бесед с сыном, что можно было не спешить, можно обдумывать не только сам вопрос, но и все ему сопутствующее.
— Ты знаешь нашу реку Гурген, сынок. Невелика она, но знающий ее норов окунается с опаской. А жизнь, сынок, — не река, у которой видны оба берега, жизнь — это бурлящая и клокочущая, безбрежная и ненасытная бездна. Есть такие, которые не отваживаются пуститься по ней вплавь, издали наблюдают. А другие кидаются очертя голову, пытаются соразмерить несоразмеримое — и бесполезно погибают. — Довлетмамед почесал подбородок. — Человек, уж коли он появился в мире этом, должен постараться прожить жизнь не впустую. Он обязан пользоваться всеми благами жизни, но делать это надо умно, не излишествовать, держать свои желания в руках, помня, что из этого мира не возьмешь с собой даже той пригоршни земли, что бросят в твою могилу.
Последняя ночь.
Завтра на рассвете Махтумкули отправляется в путь. Он уже исходил все окрест, попрощался с дорогими сердцу местами. Весь день на ногах. Устал, словно на хашаре [21] работал, а сна ни в одном глазу. Справа налево скользило перо по бумаге, арабской вязью ползли строка за строкой. Все о ней же, о единственной. Рисовался перед глазами облик Менгли, и сердце поднималось к самому горлу, глухо и трудно бухало. Он хотел встретиться с Менгли еще раз — с наступлением сумерек долго бродил вокруг Бкедепе и по склонам старого оврага. Она не пришла.
21
Хашар — ежегодная очистка оросительной сети, очень трудоемкая работа.
Что ж, остаются стихи:
Свой пальчик розовый кусая, Смущается Менгли-ханум. Тугие косы расплетая, Смущается Менгли-ханум. А ты гори, смотри, влюбленный; В беседу с бровью насурьмленной Вступает локон расплетенный, Смущается Менгли-ханум. В одежде алой не бежала От взоров жителей Ахала. А с нами говорить не стала: Смущается Менгли-ханум.В окошко тихонько поскреблись.
Или — это почудилось?
Махтумкули насторожился, недоумевая, кто может прийти в такую пору, кроме отца. Но отец — хозяин, он не станет стучаться. А вдруг это…
Опасаясь даже мыслью спугнуть невероятное предположение, Махтумкули выбежал наружу.
Возле дома не было никого.
Неподалеку темнела куча нарубленного для оджака тальника. И возле нее кто-то стоял, словно прятался. Неужели Менгли?
Он подбежал к тальнику. Не соображая, что делает, крепко обнял Менгли, коснулся губами теплого персика ее щеки.
— Моя милая… моя Менгли-джан!..
Губы сами нашли другие губы — мягкие, нежные, покорно раскрывшиеся навстречу. Рука девушки сняла с его головы тюбетейку, надела другую. Рвущийся голос произнес:
— Возвращайся… живым и… невредимым…
Видимо, объятия поэта были не так уж крепки, потому что Менгли высвободилась довольно легко. И растворилась в темноте.
Он даже растерялся. Потом рванулся было догонять. И тут же сдержал себя: домой за ней не побежишь. Тюбетейка еще хранила запах милых рук — Махтумкули прижал ее к лицу, жадно и сильно вдыхая.