Махтумкули
Шрифт:
Махтумкули был признателен другу за такие слова, но с Нуретдином можно не скрывать то, что думаешь.
— Да, отец вложил в стихи много стараний, много души, много мудрости, извлеченной из самых глубоких глубин жизни. Боюсь только, что до сознания простых людей не все дойдет — местами язык тяжел.
— Не возводи напраслины, стихи отменные, умные.
— Не спорю. Ты понимаешь их, и я пойму. А людям попроще надо. Так, как сами они говорят, а не высокий стиль дидактики.
— Постой, но разве твой отец писал поэму для простого люда?
— Для кого же еще? Для себя,
Нуретдин только головой покачал.
— Угощайся, — Махтумкули указал на сачак. — И рассказывай, наконец, что тут нового — ты как-никак раньше меня прибыл.
— Новости есть, — Нуретдин бросил в рот щепотку кишмиша, — есть новости, как не быть. Гаип-хан собирается отпраздновать день своего восшествия на престол. Говорят, всех поэтов собирает. Торжества великие ожидаются. Говорят, невиданной награды будет удостоен тот из поэтов, кто окажется победителем в состязании.
— Не ты ли ждешь награды? — улыбнулся Махтумкули.
— А почему бы и нет? Те, которых награждают, не намного талантливее нас.
— Эх, Нуретдин-джан… Для того, чтобы удостоиться награды, друг мой, надо превозносить хана выше небес, добрее земли, светлее солнца. Нам с тобой такое не по плечу.
— Все равно будем участвовать в состязании. Таксир уже волновался: не приехал ли Махтумкули. Готовься. Он от тебя не отстанет. Все ведь жаждут славы и непрочь получить ее даже за чужой счет.
Снаружи послышался гул голосов, через мгновение в келье стало тесно и шумно. Вопросы — ответы, вопросы — ответы. Говорили все разом, перебивая друг друга. Так же дружно поднавалились на сачак и быстренько умяли все угощение. Потом пили чай, заваренный Нуретдином. За чаем последовал горячий обед.
Разговор бурлил аж до самого намаз-и хуфтана — молитвы перед сном.
По своему обыкновению Махтумкули проснулся на рассвете. Сделав омовение, неторопливо совершил утреннюю молитву. Слегка перекусил и отправился поискать земляков — наказы надо было передать им от родных и знакомых.
Медресе Ширгази находилось почти в центре города, неподалеку от дворца Гаип-хана. В этой части города вообще не было иных зданий, кроме мечетей и медресе. Все они были построены из желтого кирпича, и цвет их был приятен для глаза, особенно на рассвете и на закате. Минареты и купола так густо рисовались на высоком полотнище неба, так величаво сверкали, принимая золотые дары встающего солнца, что казалось, будто весь мир состоит из минаретов и куполов.
Махтумкули хорошо знал Хиву — за два года учебы немало пришлось походить по ее узким улицам. Все они неизменно сходились к базару — этой своеобразной «Мекке» города.
Многочисленные чайханы и каравансараи прочно держали базар в своих каменных объятиях. Для каждого прибывающего издалека каравана имелось свое постоянное пристанище, где надлежало развьючиваться и отдыхать. Караваны гокленов обычно останавливались у купца Хайруллы. Это был добротный
Махтумкули не очень любит бродить по городу — тяготил вид убожества и нищеты. Сама обездоленность барахталась в болоте жизни на городских улицах — калеки, слепцы, паралитики… Так много нищих канючило и причитало, протягивая руку за жалким подаянием, за коркой хлеба, что пересчитать их невозможно было и возникало впечатление: нищих в городе намного больше, чем нормальных и обеспеченных.
Кому из них помочь, ибо всем помочь невозможно? Вот этой женщине со слезящимися глазами, что прислонилась головой к стене чайханы? На лице ее гримаса сдерживаемой боли, безмолвного вопля, а кричать нельзя — прогонят от чайханы.
Рядом, подложив под голову старый халат, лежит старуха в немыслимом тряпье. Она еле дышит, и никто не даст гарантии, что она будет дышать и вечером.
Мальчик лет пяти-шести возится в пыли, сгребает ее в кучки левой рукой — пирожки лепит. Правая ручонка висит безжизненно, пальцы на ней скрючены.
И все они — люди. Люди, на которых судьбой, — а может, и не только судьбой, — с самого первого дня их наложен запрет и предел желаний.
Махтумкули не мог пройти безучастно, нашарил в кармане мелочь, бросил на дорогу. Однако пришлось поторопиться — со всех сторон потянулись взгляды и руки, жаждущие подаяния.
Торговая площадь Хивы впитывала в себя множество людей не только из различных уголков ханства. Огромные массы народа стекались сюда отовсюду с одной заботой — купить или продать. А товаров — великое множество; базар халатов, базар тканей, скотный базар, ковровый базар, посудный базар, зерновый базар. И даже — базар живого товара, где продавали и покупали невольников.
Махтумкули знал, где чем торгуют и где предположительно искать земляков. Он направился прямо туда, где торговали зерном.
Пшеница, ячмень, рис, кунжут, маш. Горы мешков и чувалов. Если все это разделить между голодными, мир станет сытым. Станет ли? Мешки и чувалы, хоть их и очень много, сосчитать в конце концов можно. А кто способен сосчитать всех голодных? Задача эта выше сил человеческих.
Послышался голос Нурджана:
— Махтумкули! Мы здесь!
Он подошел, поздоровался, спросил, как устроились в каравансарае. Потом они с Нурджаном пошли на халатный базар, и Махтумкули купил три хивинских халата — отцу, Абдулле, Мамедсапе. Потом они направились к торговцам женскими украшениями и приостановились, услыхав речитатив сказителя.
Сказитель декламировал стихи на узбекском языке. Гортанный голос был приятен, мелодичен, выразителен. Безмолвным кольцом стояли вокруг люди, плотным кольцом, а хотелось взглянуть на лицо человека со столь приятным голосом.
Махтумкули стал протискиваться сквозь толпу, ища глазами просвет, сквозь который был бы виден центр круга. Там, сложив ноги калачиком, сидел худощавый темнолицый человек лет тридцати. Большой раскрытый фолиант лежал перед ним, но он не смотрел в книгу, он читал наизусть: