Макс
Шрифт:
И я вспоминаю теперь, как я ждал его после спектакля, в пустом и темном зале, один, впервые — или так кажется мне теперь — думая, решившись подумать о том, что… вот, если Сергей Сергеевич и в самом деле будет ставить мою пьесу (еще не дописанную…) в театре, на сцене и наяву, и если, с другой стороны, Макс… Макс… отбрасывая эти праздные мысли, невозможные помыслы, почти пугающие, слишком влекущие… и когда он вышел, наконец, из-за сцены, когда мы вышли, вдвоем, из театра, была, я помню, уже почти летняя, теплая и ясная ночь, и только мгновенный, порывами налетавший, откуда-то, ветер еще напоминал, может быть,
— Ты очень волновался?
— Да, очень.
— Это было совсем незаметно.
— Вот как? Тем лучше…
Куда мы шли, собственно? Мы шли как будто ко мне; мы не свернули, однако, в проход (между трех домов, с одной стороны, и трех, таких же, с другой…); мы пошли дальше, по улице, вниз; свернули налево, направо; прошли мимо арки, стены и башенки — и вышли, наконец, на бульвар: поднимавшийся в гору и тоже, как тот, второй, чуть-чуть загибавшийся. Там же (так думаю я теперь…) — там, в том, огромном, таинственном, невероятном, самом странном на свете и, увы, лишенном названий городе, там было — и есть, по всей вероятности — несколько, друг на друга совсем непохожих, хотя и переходящих друг в друга бульваров; Макс, шагая рядом со мною, то и дело посматривал на меня, улыбался, вновь отворачивался, следил, очевидным образом, за своей походкой, движеньями рук.
Уже были первые тонкие листья на деревьях (липах и вязах…): чуть-чуть дрожавшие на еще весеннем ветру, странно, в отсвете фонарей, менявшие свою окраску, свои очертания…
— Теперь рассказывай…
— О чем?
— О пьесе, конечно.
— Нет, нет, — сказал я, — когда-нибудь ты сам ее прочитаешь.
— Вообще, — он опять улыбнулся, — я кое-что уже слышал о ней… и от Сергея Сергеевича, и от Фридриха, и от… Лизы…
Я же, я помню, весьма часто ходил по этому — третьему, если угодно, бульвару; впервые, кажется, я шел по нему вместе с Максом. Оттуда, сверху (если пройти его до конца…), виден был — нет, не весь, разумеется (да и откуда, хотел бы я знать, можно увидеть его весь, целиком, этот город: огромный, невероятный, таинственный?..) — огромная, опять-таки и тем не менее, часть его видна была сверху, оттуда: и крыши, и улицы, и купола, и тот, первый бульвар (с его бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей аллеей…), и даже тот, второй (загибавшийся…), и даже (в какой-нибудь ясный и солнечный день…): далекие, совсем далекие фрагменты неописуемого: его, Максово, например, решительно неописуемое жилище, возвышавшееся надо всем остальным…
— Так это, значит, та самая пьеса, о которой ты говорил мне когда-то, зимою… помнишь, когда я ночевал у тебя?..
— Конечно, помню. Конечно, та самая.
Но (мы прошли бульвар целиком; я обернулся…) — но была, как сказано, ночь, почти летняя; и там, внизу, были только огни, и какие-то вспышки, и далекие отсветы — сквозь деревья и листья — едва различимые…
— Все это очень странно.
— Очень, очень странно, — сказал я.
— А кстати, — (указывая куда-то рукою…) — вон тот двор, знаешь ли ты его?
— Вон тот, — (всматриваясь…) — Нет; кажется, нет.
— Как, ты не знаешь его? В таком случае мы зайдем туда. Там есть, знаешь ли и как это ни странно, фонтан…
И в самом деле (мы свернули с бульвара; город исчез…): это был, хотя и не очень, но все же, скорее, маленький двор, с тремя, я помню, деревьями,
Он сел на скамейку; я тоже.
— Между прочим, — спросил он вдруг, — видишься ли ты… с Алексеем Ивановичем?
— Да. А что?
— Просто так. Передавай ему привет от меня… если он меня помнит. Тебе не кажется, что… Перов немного похож на него?
— Перов?
— Ну да, Перов… просто Перов, как он сам себя и как все его называют.
— Перов — на Алексея Ивановича?
— Нет, он, конечно, совсем на него не похож. Но какое-то… какое-то есть все-таки сходство.
— Я не знаю. Я никогда не думал об этом.
— Подумай как-нибудь… на досуге.
— Ну а ты-то, Макс, — сказал я, — как ты и что ты?
— А что я? — сказал он. — Вот… занятия… студия… и… сделай то, съезди туда…
— И тебе нравится все это?
— Пожалуй. Сам театр… вот что мне нравится. И если когда-нибудь я действительно буду играть в нем… А впрочем… — он вдруг встал, я помню, подошел к фонтану, заглянул в него, возвратился, закурил сигарету, — а впрочем, все это… никакого значения не имеет.
Молчание, пауза. Одно окно, я помню, погасло, другое, в конце паузы, тоже.
— Да, все это… никакого не имеет значения. Можно играть в театре… можно и не играть в нем. Заниматься в студии… или не заниматься. Мы думаем, это важно, — сказал он… впервые, как я теперь понимаю, заговорив со мной, вообще с кем-нибудь, о своих, отчасти новых, ощущеньях и мыслях. — На самом деле, это неважно. Смотри…
— Да, вот она…
И вправду, покуда мы сидели так, на скамейке, луна, поднявшаяся где-то там, за деревьями, — над крышами и домами, — у нас за спиною, — возникла вдруг перед нами: в фонтане, в воде, — наполовину скрытая ветками, — вдруг, когда ветер отдернул их, вполне круглая, — чуть-чуть колебавшаяся, вместе с водою, — мерцавшая на поверхности, — тихим отблеском проникавшая в глубину.
— Вот так вот, — сказал он.
— И тем не менее… что ты думаешь делать летом? — спросил я.
Он засмеялся, я помню.
— Не знаю, — сказал он. — Мы едем… вообще… на гастроли.
— Куда?
— По разным городам… вокруг Москвы, — сказал он.
— А вот я бы поехал куда-нибудь… к морю.
— Дописывать пьесу?
— Вот именно.
— Если хочешь… я могу созвониться с хозяевами той комнаты, которую я снимал вместе с Фридрихом… в прошлом году.
— Отличная мысль, — сказал я.
— Хорошо, я позвоню им, — сказал он. — Что может быть проще…
И потом мы еще долго сидели, я помню, так, на скамейке, глядя, разумеется, на воду, на луну в воде и над нами, то почти исчезавшую, то опять появляющуюся среди веток, первой листвы, дрожавшую вместе с водою, ясными бликами по ней пробегавшую. И он вновь сказал мне, я помню, что все это, в общем, неважно и что мы слишком много значения придаем, вообще, нашей жизни. На самом деле…
Мы вышли на бульвар; мы поймали такси.