Макс
Шрифт:
— Я должен поговорить с тобою, — сказал он. — Нет, не сейчас. Давай увидимся… завтра… да, завтра я свободен… где?.. на бульваре.
Там же, в том городе (огромном, невероятном…) — там было, как сказано, несколько, друг на друга совсем непохожих, хотя и переходивших друг в друга бульваров; но, странным образом, я — теперь, здесь, поворачивая обратно — я уже не могу теперь вспомнить, на каком именно мы встретились с ним в тот день (очень жаркий: это я помню…). Мы встретились, кажется, на том, первом бульваре, с его — или, вернее: в его, бесконечно прямой, в бесконечную даль уходящей аллее; мы вышли, во всяком случае,
— О чем же ты хотел поговорить со мной?
Он не ответил; улыбнулся; посмотрел на меня.
Был жаркий, мучительно жаркий день; солнце исчезло; неподвижное марево повисло в сгустившемся воздухе.
Мы вышли к реке; за рекою, где уже начиналось неописуемое, был (и до сих пор, наверное, есть…) вполне, в общем, немыслимый, с какими-то, вполне невозможными, каруселями, качелями и колесами, но все-таки: парк (и значит: деревья, быть может: прохлада…). Мы не дошли до него; гроза и ливень застигли нас на мосту.
Со всех сторон хлестал дождь; бился в реку, не сливаясь с водою; отскакивал; разлетался; белые брызги бежали по асфальту, внезапным лужам; мы тоже; сбежали под мост; осмотрелись. Это было одно из тех странных, всегда неожиданных, как будто выпадающих из города мест, которых так много в том городе (огромном, невероятном…); темно и тихо было под этим мостом; стояли, уткнувшись друг в друга, два грузовика с цистернами, скажем так: две машины, иначе, предназначенные для поливания улиц водою; валялись, на грязном асфальте, какие-то доски, какие-то трубы; пахло бензином, мазутом.
Макс, скинув рубашку, вытер ею лицо, волосы; подошел к парапету.
— Послушай, — сказал он вдруг, — я должен играть эту роль.
— Что? Какую?
— Я должен играть эту роль — в твоей пьесе.
— Но, Макс, разве это возможно?
— Необходимо, — сказал он. — Иначе все лишается смысла.
Он был прав, конечно же; я согласился с ним.
— Да… но… как это сделать?
— Поговори с Сергеем Сергеевичем, — сказал он.
— Я?
— Разумеется. Я не могу говорить с ним об этом; ты можешь. Вообще…
— Что?
Дождь кончился, небо очистилось. И мгновенной, я помню, прохладой потянуло вдруг от реки, и блики солнца, вновь по ней побежавшие, показались мне вдруг замирающими, исчезающими, уже почти
— Вообще, ты понимаешь, что происходит?
— Нет, конечно, — сказал я.
— Вот и я не понимаю, — сказал он. — Но что-то очень странное происходит с нами… совсем неожиданное.
И я поговорил, действительно, с Сергеем Сергеевичем.
Что? Макс? Да, конечно, он, Сергей Сергеевич, уже думал об этом.
— Вы… об этом… уже…
Конечно. Конечно.
Мы вышли из театра, вдвоем; был вечер, тихий, вновь теплый. Да и как мог он не думать об этом? Трудно, в самом деле, не заметить известного соответствия между вашей пьесой и…
— Чем же? Чем же? — спросил я.
И тем, к примеру, что говорил ему Макс — не далее, как этой зимою, у него, Сергея Сергеевича, на даче — что, кстати, и побудило его, Сергея Сергеевича, предложить Максу…
— Как все это странно, — сказал я.
О да, весьма удивительно. Но такого оборота он, конечно, не ожидал.
— Я тоже, — сказал я. — Все сходится, все совпадает.
— Значит…
Мы дошли до метро; мы остановились у входа: где-то, я помню, между газетным киоском и табачным ларьком: в каком-то, следовательно (так я подумал…) до смешного случайном месте…
— Значит — что же? — Макс… в ваших замыслах… Расскажите мне о них, наконец… Вы пишете, значит, не только пьесы, но еще и некий… роман?
— Я не пишу пьес… во множественном числе, — сказал я. — И я не пишу… я только собираюсь писать… некий, в самом деле, роман. И я так давно собираюсь писать его, что я уже сам не знаю, будет ли он написан… когда-нибудь. Или я начну писать его… очень скоро, или… вообще никогда.
— Но как бы то ни было, в этом романе… Макс?..
Вот именно, в том-то и дело.
Он опять рассмеялся, я помню.
— Но, — смеясь по-прежнему, — но позвольте узнать… если в вашем романе будет… а он ведь там будет?.. театр…
— На маленькой площади…
— Тем более… если будет там, значит, и пьеса, которую, я надеюсь, мы скоро начнем репетировать… то — что же? — и ваш покорный слуга…
— Во всяком случае, — так я ответил, — некий режиссер в моем романе тоже, разумеется, будет… Но конечно, при том огромном различии, которое существует между, скажем так, жизнью… и…
— Да, да, конечно, я понимаю.
Ах (думаю я теперь…) там шли ведь какие-то люди, входили в метро или, наоборот, выходили; и там был, я помню, фонарь: над ларьком, над киоском; и огороженный железною решеткою клен: между ними; и листья его, попадая в свет фонаря, меняли, и вновь меняли, конечно, свою окраску, свои очертания; и на земле валялись окурки, обрывки газет, мусор; и где-то, на заднем плане, был шум машин, звук шагов: по асфальту… и посреди всего этого, всей этой жизни…
— Да, — снова сказал Сергей Сергеевич, — вы должны странно, очень странно себя чувствовать…
— Вы тоже, — сказал я.
— Я? Почему же?
— Ну как же, Сергей Сергеевич… Ведь все это вы, в общем… устроили…
— Почему же я? — спросил он.
— Ну как же, — сказал я. — Это вы убедили меня дописать пьесу… которую я вообще не собирался писать… Вы решили ставить ее. Вы же и Макса пригласили в театр… Таким образом…
— Нет, — сказал он. — Все это как-то само собою… устроилось. По-моему, — он опять рассмеялся, — по-моему, вы несколько преувеличиваете мою роль… в вашем романе.