Масоны
Шрифт:
Как в ясной лазури затихшего моря
Вся слава небес отражается,
Так в свете от страсти свободного духа
Нам вечное благо является.
Но глубь недвижимая в мощном просторе
Все та же, что в бурном волнении.
Дух ясен и светел в свободном покое,
Но тот же и в страстном хотении.
Свобода, неволя, покой и волненье
Проходят и снова являются,
А он все один, и в стихийном стремленьи
Лишь сила его открывается.
Кончив и перечитав свое стихотворение, Егор Егорыч, видимо, остался им доволен и, слагая его, вряд ли не имел в виду, помимо своего душевного излияния, другой, более отдаленной цели!
XI
Доктор
– Вы мне ничего не сказали, к какого сорта господину я еду...
– начал он.
– И забыл совсем об этом, - отвечал Егор Егорыч, в самом деле забывший тогда, так как в это время обдумывал свое стихотворение.
– Он сосланный сюда, оказывается, - продолжал доктор.
– Да, эта высылка его произошла при мне, когда я в последний раз был в Петербурге.
– Он мне говорил, что его сослали за принадлежность к некой секте, название которой я теперь забыл.
– К секте Татариновой, - подсказал доктору Егор Егорыч.
– Нет, иначе как-то, - возразил тот.
– Ну, так Никитовской, должно быть, - отозвался Егор Егорыч.
– Это вот так! Но почему же она Никитовской называется?
– Она собственно называется Татарино-Никитовское согласие, и последнее наименование ей дано по имени одного из членов этого согласия, Никиты Федорова, который по своей профессии музыкант и был у них регентом при их пениях.
– Но сама Татаринова что за особа? Я об ней слыхал... Она, говорят, аристократка?
– Ну, какая же аристократка!
– отвергнул Егор Егорыч.
– Она урожденная Буксгевден, и мать ее была нянькой при маленькой княжне, дочери покойного государя Александра Павловича; а когда девочка умерла, то в память ее Буксгевден была, кажется, сделана статс-дамой, и ей дозволено было жить в Михайловском замке... Дочь же ее, Екатерина Филипповна, воспитывалась в Смольном монастыре, а потом вышла замуж за полковника Татаринова, который был ранен под Лейпцигом и вскоре после кампании помер, а Екатерина Филипповна приехала к матери, где стала заявлять, что она наделена даром пророчества, и собрала вкруг себя несколько адептов...
– В числе которых был, конечно, одним из первых Мартын Степаныч Пилецкий?
– Да, он, деверья ее - Татариновы, князь Енгалычев, Попов, Василий Михайлыч...
– перечислял Егор Егорыч.
– Но какая же собственно это секта была и в чем она состояла?
– спросил доктор.
– Разно их понимают, - отвечал неторопливо Егор Егорыч, видимо, бывший в редко ему свойственном тихом и апатичном настроении.
– Павел Петрович Свиньин, например, доказывал мне, что они чистые квакеры [65] , но квакерства в них, насколько мне они известны, я не признаю, а скорее это наши хлысты!
– Как хлысты!
– воскликнул ошеломленный этими словами Егора Егорыча доктор.
– Что же вас так удивило это?..
– сказал тот.
– Я говорю это на том основании, что Татарино-Никитовцы имели весьма сходные обряды с хлыстами, так же верят в сошествие на них духа святого... Екатерина Филипповна у них так же пророчествовала, как хлыстовки некоторые.
– Но меня удивляет, - отвечал доктор, все еще остававшийся в недоумении, - что у них в союзе, как сказал мне Мартын Степаныч, был даже князь Александр Николаич Голицын.
– Был!
– подтвердил Егор Егорыч.
– Каким же образом, когда князь испокон
– Хлысты очень близки к масонам, - объяснил Егор Егорыч, - они тоже мистики, как и мы, и если имеют некоторые грубые формы в своих исканиях, то это не представляет еще существенной разницы.
– Разумеется!
– воскликнул радостно доктор.
– Я давно это думал и, кажется, говорил вам, что из раскольников, если только их направить хорошо, можно сделать масонов.
– Нет!
– отвергнул решительным тоном Егор Егорыч.
– Не говоря уже о том, что большая часть из них не имеет ничего общего с нами, но даже и такие, у которых основания их вероучения тожественны с масонством, и те, если бы воззвать к ним, потребуют, чтобы мы сделались ими, а не они нами.
– Даже хлысты?
– воскликнул доктор.
– И хлысты даже!
– повторил Егор Егорыч.
– По грубости форм своих исканий?
– Отчасти и по грубости своей.
– А если бы молокан взять: у тех, я знаю, нет грубых форм ни в обрядах, ни в понимании!
– возразил доктор.
Егор Егорыч сделал гримасу.
– У молокан потому этого нет, что у них не существует ни обрядов, ни понимания истинного, - они узкие рационалисты!
– проговорил он как бы даже с презрением.
– Жаль!
– сказал доктор.
– Но опять вот о Пилецком. Он меня уверял, что их собрания посещал даже покойный государь Александр Павлович.
Егор Егорыч на некоторое время задумался.
– Государь Александр Павлович, - начал он, - был один из самых острых и тонких умов, и очень возможно, что он бывал у madame Татариновой, желая ведать все возрастания и все уклонения в духовном движении людей... Кроме того, я на это имею еще и другое подтверждение. Приятель мой Милорадович некогда передавал мне, что когда он стал бывать у Екатерины Филипповны, то старику-отцу его это очень не понравилось, и он прислал сыну строгое письмо с такого рода укором, что бог знает, у кого ты и где бываешь... Милорадович показал это письмо государю, и Александр Павлович по этому поводу написал старику собственноручно, что в обществе госпожи Татариновой ничего нет такого, что отводило бы людей от религии, а, напротив того, учение ее может сделать человека еще более привязанным к церкви.
– Свежо предание, а верится с трудом!
– произнес и многознаменательно качнул головой доктор.
– Скажите, вы давно знакомы с Пилецким, который, говорю вам откровенно, мне чрезвычайно понравился?
– Давно; я познакомился с ним, когда мне было всего только пятнадцать лет, в Геттингене, где я и он студировали сряду три семестра. Пилецкий был меня старше лет на шесть, на семь.
– По происхождению своему он, должно быть, поляк?
– Нет, он родом серб и, по-моему, человек высоких душевных качеств. Геттингенский университет тогда славился строгостью морали, философией и идеалистическим направлением!.. Я, как мальчик, охвачен был, конечно, всем этим и унесся весь в небеса; Мартын же Степаныч свои доктрины практиковал уже и в жизни; отличительным свойством его была простота и чистота сердечная, соединенная с возвышенным умом и с искренней восторженностью! Лично я, впрочем, выше всего ценил в Мартыне Степаныче его горячую любовь к детям и всякого рода дурачкам: он способен был целые дни их занимать и забавлять, хотя в то же время я смутно слышал историю его выхода из лицея, где он был инспектором классов и где аки бы его обвиняли; а, по-моему, тут были виноваты сами мальчишки, которые, конечно, как и Александр Пушкин, затеявший всю эту историю, были склоннее читать Апулея [66] и Вольтера, чем слушать Пилецкого.