Мастера. Герань. Вильма
Шрифт:
Так заглянуть ему в горницу? Эге, да ведь светает, уже почти светло, вот и воробьи расшалились и ласточки защебетали.
Он осторожно отворяет дверь, входит в кухню, у вторых дверей, за которыми спят Имришко и Вильма, на миг останавливается, потом легонько нажимает на ручку, приоткрывает дверь, шмыгает внутрь; бесшумно проходит к Имришковой постели, прислушивается, как Имрих дышит, слышит и Вильмино дыхание, немного ему и неловко, что он вошел сюда тревожить их сон и что видит невестку не совсем прикрытую, верней сказать — почти раскрытую, в самом деле, она раскрылась во сне, он стыдится за себя, стыдится, пожалуй, и потому или тем больше, что видит, какая его невестка красивая, ведь такой он ее ни разу
Имро не отвечает, но мгновение спустя чуть пошевеливается. Мастер стоит возле него, следит за ним, кажется ему, что Имро просыпается, что даже проснулся, возможно, еще раньше проснулся, а теперь только так подремывал, а может, вообще не спал. О таком человеке трудно сказать, когда он спит и как и когда просыпается. Может, спит, хотя с вами и разговаривает. Ну а в такой ранний час тем более — ан гляди-ка, Имро как раз открыл глаза — не поймешь, на самом ли деле мастер его разбудил. Но глаза Имро открыл. Мастер ему открыл их. — Садись, Имришко! — шепчет он ему на ухо, потому что все еще немного боится, как бы и Вильму не разбудить. — Садись! Закурить не хочешь? Уже утро, неохота спать. Пойдем выйдем на минуту, да хоть в кухню. Мы давно с тобой вот так, утречком, не курили. Пошли покурим!
И Имро подчиняется. Хотя глаза у него были закрыты, скорей всего, он уже не спал, наверняка еще раньше проснулся. Не мастер же его разбудил. Смотри-ка, вот он уже поднялся, отец помогает ему сойти с кровати, помогает дойти до кухни и усаживает его к столу, потом идет за одеждой и, вернувшись в кухню, потихоньку прикрывает за собой дверь.
Вильма, не ведая ни о чем, спокойно спит. Отец с сыном выкуривают по сигарете, но не до конца, потому как мастер рассеян, встревожен, то и дело оглядывается на двери, боится, как бы Вильма случайно не проснулась.
— Оденься, Имришко! Пошли! Давай немного пройдемся!
Трудно сказать, охота Имро одеваться или неохота, больше похоже на то, что не хочется, но он одевается, медленно, неловко. Мастер помогает ему надеть брюки и пиджак, и они выходят во двор, оставляя кухонную дверь открытой, идут медленно, осторожно, отец держит Имро за талию, а Имро обнимает его, крепко, прямо-таки упорно держится он за отцовское плечо, и они идут, тесно прижавшись друг к другу, отец и сын, идут, качаются, стараясь не терять равновесия, минутами кажется, будто оба вот-вот упадут, посреди двора останавливаются, отдыхают, потом снова идут покачиваясь, выходят и в сад, мастер озирается: жаль, тут нету скамейки! — Имришко, придется тебе чуток обождать! Если хочешь, можешь на забор опереться, обопрись на забор! Враз смастерю скамейку.
И старый опрометью бежит из сада и вскорости возвращается да с полными руками, словно все у него было загодя припасено, может, он уже давненько задумал сделать в саду скамейку, да времени не было, а теперь вот разом все и наглел: и широкую доску, и круглые столбики, топор и искать не пришлось, топоров у него хватает, и он всегда знает, где они, ну а гвозди, кое-какие гвозди всегда в карманах имеются, дело большое, что от гвоздей рвутся карманы и гвозди теряются, в котором-нибудь кармане гвозди всегда найдутся. — Тьфу ты, я ведь плотник! Почему же не быть здесь скамейке? Давно ей положено быть здесь! Человеку и сесть некуда! — Вот он уже вбил в землю кол, или столбик, — вот черт, выбери же слово — кол или столбик, хотя теперь все равно, мастер и без того второй кол вбивает и еще два кола-столбика, на них ляжет доска, а в нее — сколько-то гвоздей. — А гвозди есть у меня? — Мастер шарит в карманах. —
Садятся. С минуту молчат. Затем подает голос мастер: — Ну видишь, Имро, видишь! Немножко прошлись, а теперь вот сидим. И еще на какой ладной и нарядной скамеечке! Давно полагалось быть ей! И вот она есть, у нас новая скамейка, и воздух у нас хороший, ну скажи, не славно ли здесь?!
Вдруг прибегает всполошенная Вильма. — Господи, вы ума решились? Что вы делаете? Как вы тут очутились?
Мастер, сперва немного опешив, теперь улыбается. — Что делаем? Да ничего не делаем. И ума никто не решился. Вишь, новая скамейка у нас. Смастерили мы скамейку, а теперь вот сидим на ней.
Вильма, все еще перепуганная, шарит по ним глазами, вроде бы хочет отца и выбранить, но тот спокойный, совершенно спокойный, а Имришко глядит на нее, и невольно — это правда? это действительно правда? — Вильмино взволнованное и удивленное лицо постепенно меняется, проясняется, хорошеет, хорошеет все больше, потому как у Вильмы радость, после долгого времени она хоть на минуту чувствует себя счастливой, а радость и счастье — в такие минуты ведь это одно и то же, так вот, счастливая радость или радостное счастье всегда в такие минуты придает женщинам красоту.
Имришко после долгого, бесконечно долгого времени в первый раз улыбнулся ей.
А мне Имрих по-прежнему не нравится. Пусть он и чувствует себя лучше, даже сам ходит, за ним теперь не надо особо присматривать, он уже и во двор выходит, потихоньку добирается и до сада и посиживает там немного, иной раз выглядывает и на улицу, но долго снаружи никогда не бывает, устает быстро и почти после каждой долгой — для него-то долгой, а в действительности недолгой — прогулки должен пойти лечь и хоть немного поспать.
Но дело не в этом. Он мне как-то по-другому не нравится, но не в том смысле, как вы, может, думаете. То, что мне в нем не нравится, пожалуй, вовсе не связано с его болезнью. Конечно, я могу и ошибаться. Но что-то странное тут есть, в нем или вокруг него, может, и вне его, возможно, и во мне, в самом деле, не нужно это связывать с его болезнью. А вот что это, я не знаю, не могу объяснить. С другой стороны, что-то меня к нему и притягивает, я хотел бы с ним подружиться, хотя знаю, что он не тот Имрих, которого я ждал, и что таким он не будет, собственно, даже не может быть, если бы и полностью выздоровел. Не будет же он подлаживаться под меня, а то и вовсе под мои смешные, глупые сны. Разве я могу от него это требовать? Но все равно я хотел бы с ним подружиться, а у меня это никак не получается. Я не умею его ни привлечь, ни подслужиться к нему, не люблю подслуживаться, а главное, к таким вот людям, которые ни рыба ни мясо. Ведь он, если говорить откровенно и по совести, правда ни рыба ни мясо, и я даже не знаю, почему он еще и теперь так много для меня значит и почему я хотел бы привлечь его внимание. Неужели я так жалею его? Сочувствую ему? Хотел бы задобрить его? Быть может. Ей-богу, не разберусь в нем, да и себя не пойму.
Пожалуй, меня немного сердит и то, что он до сих пор мне ничего не сказал. Поначалу он вообще не говорил ничего, много воды утекло, пока мастеру с Вильмой удалось вытянуть из него первое слово, но и потом, да и сейчас он не больно-то разговорчивый, хотя иной раз какое-никакое словечко или фразу обронит. А я, когда у них, ловлю каждое слово, да еще и Вильму выспрашиваю: что он сказал? Что? Что Имришко сказал?! Вильма повторяет, но, поскольку слов у него раз, два — и обчелся, ей не хочется вновь и вновь все повторять, подчас со своими расспросами я, видать, действую ей на нервы.