Матрона
Шрифт:
— Что же я стою, как вкопанная?! — всплеснула она руками. — Пойду стол накрывать.
Повод нашелся, и она заторопилась в дом. Перед самым крыльцом подумала вдруг, что у Доме не только майка намокла и штаны, но и трусы ему надо переодеть. Она замедлила шаг, смутившись, ей не хотелось застать его голым. Да и не получится — он сам или его жена услышат ее шаги на веранде и окликнут, не дадут войти в комнату. Она бы и так не вошла: ей не хотелось настраивать против себя Доме и усиливать подозрения его жены. Ничего другого она бы и не добилась своим как бы нечаянным вторжением. Матрона остановилась в растерянности, опустилась на ступеньку, не зная, что делать дальше. Сердце ее рвалось в дом, к Доме, какой бы там голый он ни был: она должна подняться на крыльцо, осторожно пройти по веранде, распахнуть дверь и увидеть,
А если нет? Она давно уже решила для себя, что делать в этом случае. Вернется назад, домой, и будет тихо коротать свой век. Но сможет ли она жить без надежды? Сейчас ей кажется, что сын ее нашелся, она почти уверена в этом, и все ее мысли и чувства сходятся на нем; даже сердце ее бьется в лад с его сердцем. А если тот, кого она считает своим, окажется вовсе не ее сыном? Сможет ли она жить дальше? Хватит ли у нее сил начать все сначала? Она сидела на ступеньке и казалась себе бездомной собакой, прибившейся к чужому порогу. В душе ее рос, ширился страх, и она пыталась найти какой-то выход, спасительную соломинку, которая позволила бы ей уцепиться и выжить, сохранив надежду на будущее. И она нашла, внушила себе, что не сможет взглянуть на голого мужчину, не посмеет, застыдится, опозорится навек. «О, сынок мой, чтоб твои болезни перешли ко мне, — произнесла она про себя, испытав облегчение. — Пасть бы мне жертвой за тебя, мой хороший, может, ты простудился, но из гордости мужской не признаешься в этом? Не углядела я за тобой, промок до нитки и весь день проходил в мокром… Пропади ты пропадом, дурная моя голова! Как же я могла, как совесть позволила мне даже подумать о том, чтобы войти в комнату, где ты переодеваешься?.. Как будто я не могу взглянуть на тебя в другой раз, — неожиданно для самой себя добавила она, и снова загорелась надеждой. — Сегодня мне это не удалось, но ты ведь приедешь еще и опять пойдешь на рыбалку. Прости, сынок, но к следующему разу я подготовлюсь. Продырявлю стенку между комнатами, просверлю дырку и, когда ты вернешься с речки, подсмотрю тайком, чтоб моя жизнь превратилась в свет твоих глаз».
Она понимала, что просверлить дырку в чужом доме не так-то просто, и старалась придумать еще что-то.
«Если не сумею это сделать, все рано найду способ, не успокоюсь, чтоб мне превратиться в твое счастье. А может, праздник какой случится, застолье. Выпьешь вина, опьянеешь, я уложу тебя, потом зайду, чтобы накрыть»…
К ней возвратилась надежда, а вместе с ней и хорошее настроение.
15
Пообедав, успокоился и Доме. Уезжать они не торопились, не хотелось ехать по жаре, и после обеда все собрались во дворе, в тени развесистой груши.
Незадолго до этого Матрона замочила зерно, чтобы приготовить солод: старый Уако обмолвился как-то о пиве. Зерно проросло, и она отжала его, расстелила неподалеку от груши, на солнце, холстины, рассыпала по ним солод для сушки и тоже пошла под грушу. Там обсуждали городские новости, говорили о незнакомых людях, ей было трудно принять участие в разговоре и, постояв немного, чувствуя себя лишней, она решила незаметно отойти в сторону, заняться каким-нибудь делом. Повод искать не пришлось: углядев солод, куры стали подбираться к нему, и Матрона, а вслед за ней и девочки, бросились их отгонять.
— Идите в тень, — сказала она девочкам, — а я посижу здесь, постерегу… Да и лук надо просушить.
Она вынесла из сарая корыто с луком, поставила его возле солода, расстелила еще одну холстину, уселась на нее и стала очищать лук от шелухи. Сидела под палящим солнцем, и потому, наверное, ей вспомнились те девушки на берегу реки. «Раздеться бы сейчас и загорать, как они, — подумала она и улыбнулась. — Ох, никогда бы вам не насытиться летней жарой! Кто это придумал — выставлять напоказ свое тело? Если бы дело было только в жаре, все люди, как малые дети, ходили бы без одежды. Но человек потому и человек, что все делает так, как принято среди людей. Если твое тело видят многие, понадобится ли оно кому-то одному? Никого не стесняясь, что оставляешь ты для него? Твое тело может видеть лишь один мужчина, он должен гордиться тем, что выделен среди множества людей — только ему дозволенно знать
Она давно уже не думала об этом, не вспоминала. Забыла — значит, и не было никогда. Однако прошлое никуда не девается, лишь замирает на время, чтобы восстать и явиться, и вот суетись теперь, пытаясь отрешиться от него, избавиться, найти себе какое-то оправдание.
«Иногда сама жизнь заставляет, давит на человека, делает его бессильным, отнимает саму возможность сопротивления… Будь она проклята, война! Будь проклят и ты, Егнат! Чтоб тебе в камень превратиться на том свете!»
Она вздохнула — полегчало вроде бы, но преступивший даже в раскаянии помнит о своих деяниях. Ей не хотелось копаться в себе самой, и она заставила себя вернуться к тем девушкам, обвиняя их во всех мыслимых грехах, подыскивая для них самые страшные проклятья, но усердствуя и горячась, она сама чувствовала, что делает это не от души и нет у нее к ним ни злости, ни, тем более, ненависти. Ее возмутило их поведение, какая-то неизведанная ею свобода, позволяющая не думать о мнении окружающих, но все это вызывало в ней удивление, скорее, чем ярость, которую она пыталась сейчас разжечь в себе.
«Что же это такое?! — ругалась она. — Кто им позволил ходить голыми в чужом краю, среди чужих людей?! Разве Бог даровал им тело для того, чтобы каждый мог рассматривать его и трогать руками? Выскочили из своей одежды, как сердцевина из скорлупы перезревшего ореха, открылись всему миру и кричат — каждая громче другой: „Смотрите, какая я красивая без одежды!“ Красивая, конечно, но что с тобой будет, когда людям надоест смотреть на тебя, когда самая простая одежда станет красивее твоего обнаженного тела? Кому ты будешь нужна? Не страшно ли опуститься»…
«До моего положения, — словно подсказал кто-то, — до моего положения»…
Все ее старания пропали даром, она вернулась к самой себе.
«Чтоб ты пропала, несчастная! Зачем ты берешься судить о них, если сама такая же? Нет, не ты похожа на них, это они когда-нибудь станут такими, как ты. Сейчас они лучше тебя, живут, надеясь на молодость свою и красоту, надежда делает их смелыми, и они думают, что держат судьбу в руках. Но пройдет время, и им придется украшать себя одеждой, прятать себя в одежде, и, кто знает, как аукнется им сегодняшняя свобода. А упрекаешь их ты потому, что сравниваешь с собой и завидуешь, знаешь — им еще очень далеко до твоих лет, до незавидного твоего положения. Дай-то Бог им никогда не стать одинокими, униженными, несчастными»…
«Пусть Бог швырнет вас людям под ноги! — прокляла она разом всех, кого считала виновными в своих бедах. — Чтоб и на том, и на этом свете вам пришлось испытать то, что терплю из-за вас я!»
— Пусть Бог швырнет их людям под ноги! — услышала она свое проклятье, произнесенное голосом старого Уако и, вздрогнув от неожиданности, повернулась к груше.
— Ты думаешь, они только здесь мешают жить людям? — говорил Доме. — Где их только нет! И всюду они думают только об одном, о своей выгоде. Тащат, крадут у детей, стариков, у государства и везде оставляют за собой грязь…
— А ты терзаешь себя из-за этого, — вставила его жена, — Хочешь, видно, сам, один, перевоспитать их.
— Почему один? Это они одиночки.
— Что же тогда вам мешает остановить их? — спросил Уако.
— Вся беда в том, что эти мерзавцы связаны друг с другом. В одном деле — с одним, в другом — с другими. Переплелись, как нити в сукне. Каждый делает свое грязное дело и, страшась кары людской, поддерживает таких же, как сам. Чтобы разоблачить одного, надо сразиться с целой армией.
«Наверное, от этих людей и идут людские беды, — слушая Доме, думала Матрона. — А сами беды тоже связаны между собой. Если постигнет тебя одна, и ты кое-как справляешься с ней, тут же является другая, и так всю жизнь — сколько ни борись, но если уж пошло, от беды не избавишься. Может, и в самом деле эти грязные люди и человеческие беды — одно и то же? Губят все, что им попадается, ни совести не знают, ни жалости».