Майне либе Лизхен
Шрифт:
Потом ему звонил главврач, благодарил. А жена, выписавшись из больницы, забрала сына и уехала к своей матери. Теща, вздыхая и утирая слезы, занималась разводом и разменом квартиры. Она сказала, что дочь больше не хочет жить с нищим неудачником, который и сына хочет сделать таким же никчемным по жизни человеком, как и он сам, – художником то есть. Получается, она уехала, чтобы спасти от него сына. Пустовалов впал в ступор и безропотно делал все, о чем просила теща. Он согласился на первый попавшийся вариант размена и забрал из старой квартиры только свою одежду и мольберт. Димку он давно не видел. О встрече не просил: боялся, что откажут, как отказывали уже не раз, а если разрешат – то у него
Пустовалов говорил и говорил. Оказывается, за месяцы (или все же годы?!) молчания он не разучился это делать, и он даже не знал, как ему необходимо было обо всем этом рассказать хоть кому-то! Но наконец он выдохся, устал, сник. И даже сердце заныло.
– Алексей Николаевич, а картины у вас есть? – нарушила наступившее молчание Елизавета Владимировна.
– Есть, Димкины – те самые, вот… – бросился к стопке рисунков Пустовалов.
– А ваши? – продолжала соседка, покосившись на мольберт.
– Мои? Не знаю… – растерялся Пустовалов. – Где-то есть, наверное. – Он пошел отчего-то на кухню, долго там возился, что-то ронял, переставлял и наконец появился, весь перепачканный пылью, с потрепанной папкой в руках. – Вот. На антресолях, оказывается, лежали. Я и забыл.
Ба взглянула и обомлела. Она мало что смыслила в живописи, но увидела, поняла: город, который вдруг возник перед ней на больших листах акварельной бумаги, был увиден и нарисован талантливым человеком. Этот город был вроде бы и знакомым, немедленно и радостно узнаваемым – и странным, невиданным, неожиданно разнохарактерным, трогательным и беззащитным, уютным и продуваемым всеми ветрами. Его старые дома, застенчиво и виновато улыбаясь, отступали перед натиском чванливых стеклянных башен-новостроек. По его улицам торопились по делам жители, похожие на добрых гномов, они карабкались, как муравьи, по его башням, или летели по делам над крышами, открыв зонты и дождавшись подходящего порыва ветра. В этом городе все было живым: трамваи, деревья, скамейки, антенны на крышах, белье на веревках, лужи и облака.
– Алексей Николаевич… – пробормотала она.
– Что? Вам не нравится? – с тревогой заглядывал ей в глаза Пустовалов. Странно – ему так давно было на все наплевать, и на работы свои, и на оценки окружающих, а тут вдруг остро захотелось, чтобы ей, соседке – понравилось.
– Вы же художник… Вы же великолепный художник! – бормотала Ба, приходя в себя. – Я и подумать не могла, дура старая. Звоню, христарадничаю…
– Куда звоните? – не понял Пустовалов.
– В Союз художников я звонила.
Пустовалов поник и насупился, как ребенок:
– Знаю я, что вам там сказали. Не надо было.
– Что вы знаете? Они сказали, что вас потеряли, вы не сообщили ни телефона, ни адреса. Вас ищут. Вас помнят и ждут. Они очень хотят организовать вашу выставку. Только у них проблема… с этими, – тут до сих пор вдохновенно вравшая Ба споткнулась.
– С
– Вот именно! – подтвердила Ба, обретая почву под ногами. – Поэтому они могут не раньше, чем через… три месяца. Но я согласилась, потому что надо же вам подготовиться, нарисовать что-то новое.
– Вы… согласились? – недоверчиво переспросил Пустовалов. – А сколько за это надо будет заплатить?
– Да бог с вами! – возмутилась соседка. – Они сказали, что будут счастливы. И совершенно бесплатно.
– А в какой галерее – не сказали? – испуганно уточнил Пустовалов. – «Пара рам» или «Вдохновение»?
– Сказали – в любой по вашему выбору, они будут рады, – вдохновенно врала Ба. – А вот… в картинной галерее хотите, на Вайнера? Или в мэрии? Да у вас отбою от желающих не будет.
– Ой… Что-то у меня сердце закололо, – вдруг осел на стул побледневший художник.
– Ничего, – отмахнулась Ба. – От этого не умирают, я вам как врач говорю. Давайте еще по сигаретке.
Они курили, сперва молча, а потом Пустовалов решился и рассказал Елизавете Владимировне о картине, которая мучила его, никак не давалась, и которую он почему-то должен был написать. Он и сам не знал, почему, но – должен.
– Ничего, Алексей Николаевич, – говорила Ба. – Теперь у вас есть цель – выставка, теперь у вас непременно получится. Только я очень вас прошу: вы бросайте это дело… с Галиной, и вообще, – она кивнула на опустевшую бутылку.
Пустовалов, как лошадь, размашисто покивал головой – говорить он уже не мог, то ли от радости, то ли от усталости.
– И вот еще что, Алексей Николаевич… Вы уж простите меня. Я знаю, у вас денег на краски нет. И бумага нужна, и что там еще… Да-да, не спорьте! Можно, я вам покупателя найду на ваши рисунки, вот на эти? У меня знакомая есть, она непременно купит. Вы позволите, я несколько прямо сейчас заберу? Если вам не жалко с ними расставаться…
Вернувшись домой в обнимку с рисунками, Елизавета Владимировна задержалась в прихожей и состроила гримасу своему отражению в зеркале:
– Что, голубушка, ты, поди, и не знала, как мы врать-то умеем? Вот то-то! Ничего… Теперь будем выставку организовывать! В мэрии! Мы с тобой так давно на свете живем, что у нас везде связи!
Пройдя в комнату, она уселась на диван и схватила телефонную трубку.
– Олюшка? Как жива?.. А я и не спрашиваю про здоровье, жива – и слава богу! Я тоже ничего, скриплю. Пока дело есть – так и не болит ничего. К тебе, говорю, дело-то. Зайду я после обеда? Ну и что, что Левушка не разрешает одной выходить? Во-первых, до тебя идти двести метров… ну хорошо, пятьсот. Во-вторых, он и не узнает. Я дала ему честное слово, что лягу спать после обеда, а я свои обещания всегда выполняю, ты же знаешь… по мере возможности. Так что он звонить не будет. А я к тебе, ладно? – Пристроив на место трубку, Ба откинулась на подушку и закрыла глаза. Черт с ним, с обедом, есть совершенно не хочется, да и нет сил разогревать. А силы ей еще понадобятся. Начатое она привыкла доводить до конца. По мере возможности.