Мемуары
Шрифт:
Так мы простились.
Накануне моего отъезда графиня Строганова заехала проститься со мной.
Я проводила ее после визита, и мы остановились у окна. Улица была наполнена всякого рода экипажами. Направлялись в театр, находившийся против моего дома. В то же время следовало похоронное шествие, среди четырех рядов карет, спешивших и старавшихся разъехаться. Это была поразительная картина: нетерпеливое стремление наслаждаться и неизбежный конец.
В то время как мы наблюдали этот контраст, до нас долетели звуки священных песнопений из домовой церкви моей матери, где служили
Все это могло навести на размышления и расположило графиню Строганову сообщить мне свои мысли и горячо уверять меня в том, что она жалеет о моем отъезде и будет вспоминать меня.
— Я буду говорить с вами, г- ответила я, — с откровенностью умирающей. Разлука во многом походит на смерть. Можно ли знать наперед, удастся ли увидаться? У себя в доме вы позволяли моим врагам рассказывать несправедливые вещи про меня. Вы не можете этого отрицать.
— Но я ничего не говорила про вас.
— Вы терпели эти оскорбительные для меня речи и никогда не защищали меня, тогда как вы вполне уверены, что я их не заслуживаю. Я не питала к вам злого чувства за это и не платила тем же. Визиты Государя к вам доставили повод многим разговорам. Я защищала вас и заставляла молчать всех, кто мне говорил об этом.
Мы уехали из Петербурга восьмого июня 1802 года после обедни. Все наши люди плакали. Я старалась, насколько возможно, скрыть это от матери. Толстая провожала нас до Ропши, Императорского имения, где мы провели целые сутки. На следующий день, рано, мы отправились в путь, нежно простившись с Толстой.. Я ехала в карете вместе с матерью, с моей младшей дочерью шести лет и сестрой, ее гувернанткой Генриеттой, которую моя мать очень любила. В другой карете был мой муж со старшей дочерью, гувернанткой и хирургом. Потом ехали две горничных и двое слуг.
Я не буду говорить об Эстонии, ни об ее диких жителях, говорящих на непонятном языке и не имеющих облика человеческого. Мы провели тридцать шесть часов в Нарве, чтобы дать отдохнуть моей матери. Все мои заботы были отданы ей, и я очень боялась, как бы ее нервные припадки не повторились в дороге. Иногда мы продолжали наше путешествие и ночью, останавливаясь только в больших городах. Я вспоминаю, что, проезжая через маленький городок в Ливонии, я услыхала похоронный звон. Я увидала готическую церковь в виде башни, вырисовывавшуюся в туманном небе. Ветер громоздил облака; все в природе говорило о смерти. Немного далее я увидала печальную процессию, медленно шествовавшую с гробом к кладбищу, чтобы положить покойника в его последнее жилище. Я старалась скрыть это печальное зрелище от моей матери и успокоилась только тогда, когда мы выехали на большую дорогу.
Мы остались на два дня в Риге, погода была великолепной, и я осматривала город вместе с г-жой Больвилье, дочерью г-жи Убриль, старой знакомой моей матери, которая с удовольствием увиделась с ней. Г-жа Убриль занимала мать «о время моего отсутствия. Я выстояла обедню для матери, потом срисовала великолепный вид с моста, и, увидев на обратном пути в гостиницу католическую Церковь, я спросила у моей спутницы, можно ли туда войти сейчас.
— Всегда, — ответила она, — её никогда не запирают.
Я была поражена бедной простотой этой церкви. Священник стоял на коленях, погруженный в умственную молитву. Невольно я тоже опустилась на колени, устремив взор на большой крест, стоявший на алтаре. Тишина и спокойствие, окружавшие меня, наполнили мою душу небесным чувством. С сожалением я встала, чтобы уходить. Священник также встал. Я спросила у него, нельзя ли получить маленьких образков. Он принес мне их. Я предложила ему деньги, от которых он отказался, и я опустила их в церковную
Я никогда не забуду этой церкви.
В Кенигсберге мы остановились в гостинице Золотого Орла. Я увидала слуг, одетых в траур, и узнала,-что португальский посланник де Низа, уехавший из Петербурга на несколько дней раньше нас, остановившись в этой гостинице, заболел оспой и умер. Возвращались с его похорон. Мы ночевали в комнате, находящейся рядом с помещением, которое он занимал. К счастью, никто из нас не боялся ни оспы, ни привидений.
Я спала в кабинете вместе с младшей дочерью, рядом с комнатой моей матери. На стенах нашей комнаты было два больших портрета во весь рост и в натуральную величину: Фридриха II и его отца. Моя крошка не могла заснуть, беспрестанно повторяя:
— Мама, я не могу закрыть глаз: у этих двух королей такие большие глаза, и они все смотрят на меня.
Железная доска, в которую в Кенигсберге ударяют для обозначения часов, совершенно лишила меня сна; но моя мать спала, и этого было достаточно для меня, чтобы быть покойной. На следующий день мы уехали после обеда, и среди великолепной ночи мы проезжали через прекрасные леса Пруссии. Луна чудно светила, и на этот раз мне не так докучала медленность прусских почтарей. Прислонясь к окну кареты, я дышала чистым воздухом и смотрела на длинные тени дерев и любовалась мягким светом луны, отражавшимся в чаще дубов. Дорога была песчаной, и почтари шли пешком; по временам они трубили в рог, и звуки вызывали далекое протяжное эхо; вокруг меня все спало, и я бодрствовала наедине с моим сердцем.
Как ни чувствуешь себя несчастным в своей стране, нельзя равнодушно покинуть ее. Оттуда вырываешь себя, а не уезжаешь, и всегда чего-то не хватает счастью, которым наслаждаешься вне ее: родных могил, родины и отечества, так близкого сердцу.
За два дня до приезда в Берлин моя старшая дочь захворала. Прибыв туда, мы ее уложили в постель. Горячка проявлялась в тоске: все предвещало тяжелую болезнь. Пригласили доктора Гуффеланда; его лечение и наши заботы помогли больной, и она, казалось, стала поправляться. Но все-таки невозможно было оставаться в гостинице, где постоянный шум табльдота, приезжавших и уезжавших, а также пение, продолжавшееся до поздней ночи, совершенно не давали нам покоя. Мы искали помещения и нашли его в частном доме, на Липовой Аллее. Мою дочь пришлось перенести туда на носилках, и, так как она чувствовала себя лучше, то эта переправа очень забавляла ее. Но через два или три дня она захворала еще сильнее. У нее открылась нервная горячка самого острого характера. Мое беспокойство достигло крайней степени, муж был в отчаянии, и я старалась, насколько возможно, скрыть опасность, которую я так ясно видела. Понимая в пульсе, я отдавала точный отчет Гуффеланду в переменах болезни. Пульс стал перемежающимся; беспокойный бред возобновлялся каждый вечер. Я пррводила ночи около дочери, и душа моя страдала больше, чем мое бедное тело. Нравственная боль заглушает физическую, но, что меня особенно утомляло, это дыхание моей дочери. Я дышала так же, как она, не будучи в состоянии воспрепятствовать этому.
Я просила доктора признаться мне, насколько велика опасность. Он сказал, что она была очень сильно больна и что он видит только одно средство: ванну. Если она вынесет ее без конвульсий, то есть надежда, но при малейших нервных судорогах все будет кончено.
Я скрыла это печальное и тягостное опасение от матери и мужа, и мы условились с Гуффеландом, что ванна будет приготовлена без промедления.
— Я отправляюсь сейчас к королеве, — сказал он, — от нее я приеду прямо к вам.