Меншиков
Шрифт:
— Что ты их от себя не прогонишь! — шутя выговаривал Пётр жене.
— Да, без них, конечно, покойнее, — кивала Екатерина. — А я только люблю, чтобы они были рядом.
— Этого кто же не любит! — соглашался отец.
„Слава богу, всё весело здесь, — отписывал Пётр Екатерине теперь, — только когда на загородный двор приедешь, а тебя нет, то очень скучно“. Или: „Молю бога, чтобы сие лето было последнее в разлучении, а впредь бы быть вместе“.
Петру становилось без семьи „очень скучно“. Недаром он называл себя „стариком“ — пережито им было немало, „со всячинкой“, как он любил говорить, намекая на всякие беды, напасти. Екатерина трунила над ним, шутливо порицая эту „старость“, но одновременно и стараясь показать, что
Пётр, например, поздравлял её ежегодно с днём Полтавской баталии, «с русским нашим воскресеньем», и она спешила предупредить его и поздравить «с предбудущим днём Полтавской баталии, началом нашего спасения, где довольно было ваших трудов». Не забывала Екатерина поздравлять мужа и с завершением ремонта, не говоря уже о завершении постройки каждого корабля, зная, что «старику» и это очень приятно.
«Поздравляю вас, батюшку моего, — писала она, — корабликом, сынком мастера Ивана Михайловича, который ныне от болезни своей совсем уже выздоровел… учинена в нём скважинка возле киля, и конечно от якоря».
В присутствии Екатерины Пётр был добрым, весёлым человеком, радушным хозяином, интересным, остроумным, живым собеседником. И за то, что она умела в нём неустанно поддерживать эти отличные качества, он был ей несказанно благодарен.
Благодарны были Екатерине и «просители о нуждах» и челобитчики «об избавлении от государева гнева». Новая царица, ещё ощущая в какой-то мере непрочность своего положения, желала и умела приобрести расположение многих, но… только не родовитых людей. Эти ни в какой мере, никак не могли примириться с новым браком Петра, браком унизительным, в их глазах незаконным.
Екатерина знала об этом. И от Алексея, как наследника престола, она не ждала ничего доброго для себя.
А в соседней с танцзалом комнате ещё более людно.
Густой дым от крепкого кнастера захватывает горло. Сколько же здесь известнейших государственных деятелей!
Пётр — в середине, сидит за круглым столом перед шашечной доской, внимательно следит за игрой своего партнёра — Петра Алексеевича Толстого, уже довольно тучного, но подвижного старика с ещё блестящими, меняющимися — то лукавыми, то загадочно-серьёзными — стального цвета глазами. Пётр, как всегда, без парика, тёмные волосы закинуты за уши, зелёный кафтан из простого гвардейского сукна русской работы охватывает его могучие плечи и стан. Недавно ему исполнилось сорок пять лет, но бурная жизнь до времени состарила эту богатырскую натуру: лоб его уже обнажился, осунулись щёки, морщины прорезали лоб и глубоко залегли меж бровей, глаза потускнели…
Сзади его кресла, но в почтительном отдалении стоит со стопкой бумаг в обеих руках Герман-Иоганн Остерман, прозванный Андреем Ивановичем, выходец из Вестфалии, успешно выполняющий пока что отдельные «тонкие» поручения дипломатического и иного характера, — аккуратно чисто одетый молодой человек с деликатной улыбкой на гладко выбритом, чистом лице, таком приятном, что на него, по общему мнению дам, «нельзя смотреть без чувствительности».
В уголке примостились толстый и грузный Апраксин, сухой и длинный Головкин. На плоской спине великого канцлера, под чёрным потёртым кафтаном, остро выдаются лопатки, плечи по-стариковски приподняты, под глазами мешки. «Скаред, каких свет не видал», — толкуют о нём при дворе. К ним подсел юркий Шафиров. Не любит он канцлера, «кащея Головкина», ругается с ним.
«Что это ты дорожишься, ставишь себя высоко?! — оборвал он его на днях в сенате. — А я и сам не хуже тебя!»
А тот донёс государю:
«Моей старости не устыдился! Такими словами кричит на меня!»
«Теперь жди расправы от государя, — беспокойно думает вице-канцлер. — Хорошо бы это дело замять».
С тем и к Головкину он подсел, — может быть, удастся его объехать, уговорить… Тем более что рядом Апраксин — этот ведь мастер мирить!
Меншиков с Ушаковым прошли прямо к столу, за которым сидел Пётр. Тот было поднял голову и кивнул, ответив на их поясные поклоны, но тут же снова углубился в игру. Пришлось подсесть к соседнему столику, за которым тянули пиво Яков Долгорукий и Шереметев.
— А этого, — хрипел Борис Петрович, кивнув в сторону суетящегося около вин и закусок в противоположном углу Девьера, вертлявого худощавого португальца, петербургского генерал-полицмейстера, — на днях государь, говорят, крепко вздул.
— За что? — спросил Долгорукий.
— За неисправное состояние улиц, мостов, — ответил за Шереметева Меншиков. — И мало, считаю! Я ему, обезьяне, об этом сто раз говорил.
— И «самому», Александр Данилович? — осторожно осведомился у Меншикова Шереметев, кивнув в сторону государя.
— Да, к нему.
— Придётся обождать, ваша светлость, — улыбнулся Борис Петрович. Пододвинул к нему кружку пива. — Выпей пока. Государь сейчас, — наклонился, сделал ковшиком руку, — будет читать нам свои «мысли об ассамблее»!
— О чё-ом? — переспросил Меншиков, ничего не поняв.
— Х-ха, ха! — не вытерпел Дядя. — Вот услышишь. Сейчас с Петром Андреевичем партию доиграем и начнёт. Гляди, сколько у Остермана бумаг-то припасено! Всё про это, про самое. [68]
— Когда-то и в Риме женщины были простыми служанками: пряли шерсть, ухаживали за детьми, — рассказывал весьма начитанный Гаврила Иванович Головкин Апраксину. — Тогда римляне умели жён и дочерей убеждать, что сидеть дома, вести хозяйство — самый важный долг женщины. Но при Цезаре женщины поняли, что их обманывают. И вот тогда началось! «Всё погибло!» — воскликнул тогда один римский мудрец…
68
Указ «об ассамблеях» был издан Петром в ноябре месяце 1718 года. До этого были просто вечера, собрания, балы, устраиваемые чаще всего Екатериной, а также отдельными вельможами, — по желанию. Ассамблеи же стали обязательными. О времени их открытия объявлялось с барабанным боем на площадях и перекрестках, они распределялись между чиновными лицами, жившими в Петербурге. Сам государь назначал, в чьем доме должно быть ассамблее.
У кого бы ни происходила ассамблея, — хотя бы у самого царя, — вход на нее был доступен каждому прилично одетому человеку. На ассамблеи могли собираться чиновники всех рангов, приказные, корабельные мастера, иностранные матросы. Каждый мог являться с женой и домочадцами.
Первым условием ассамблеи Петр постановил отсутствие всякого стеснения и принужденности. Так, ни хозяин, ни хозяйка не должны были встречать никого из гостей, даже самого государя или государыню. В комнате, назначенной для танцев, или в соседней с ней должны быть приготовлены: табак, трубки и лучинки для закуривания. Здесь же должны были стоять столы для игры в шахматы и в шашки, но карточная игра на ассамблеях не допускалась. Главным увеселением должны были быть танцы.
— Тише! — толкнул его локтем Апраксин, кивнул на Шафирова.
— Возьми то, — продолжал уже тише Головкин, — ведь самый простецкий из нас, из мужчин, и тот проводит часть времени в размышлениях: а как на него другие глядят? А женщины?
— И не говори! — тяжело вздохнул Апраксин.
— Я к тому, — продолжал Головкин уже совсем шёпотом, — что не следует думать о женщинах лучше, чем они того стоят. Да и… нельзя силой заставлять получать удовольствие. Что это, лекарство, что его нужно — хочешь не хочешь — глотать!