Меншиков
Шрифт:
Сконфуженный лейтенант гладил затылок, таращил глаза, бормотал:
— Да ведь я… ах, бож-же ты мой!
Сильно подействовала эта исповедь на пирующих. Фёдор Матвеевич Апраксин обтёр рукой увлажнившиеся глаза и посмотрел на светлейшего. Александр Данилович глубоко вздохнул и, покачав головой, сказал:
— Да-а!
Подумал:
«Мишуков попал в самую точку».
Пётр нахмурился. «Вот что люди-то думают…»
Способен ли наследник престола продолжать дело, начатое отцом? Всё чаще и чаще тревожила Петра эта страшная мысль. «Тут, брат, всё передумаешь!..» Не возмогут ли его, Алексея, склонить на свою сторону большие бороды, которые,
До восьми лет царевич рос в теремной глуши, возле маменьки, в кругу тёток, монахов, сказочников, гусляров, бандуристов, старцев да стариц; дальше Задонска да Троицкого монастыря не бывал. Когда приезжали с матушкой в Троицкий, она обязательно вспоминала, рассказывала монахам, как она во время стрелецкого возмущения, беременная Алёшенькой, пробиралась тёмной ночью в этот монастырь.
— И как же был обрадован государь Пётр Алексеевич рождением сына-наследника, — говорила Евдокия Фёдоровна, улыбаясь, — и сказать невозможно!.. В Преображенском по этому случаю феверку сжёг!.. А потом, — продолжала, поглаживая сына на коленях, — беспрерывные разъезды, дела пошли у него… — и неторопливым шёпотом, возвращаясь к источнику своих тоскливых воспоминаний, начинала долгий-долгий рассказ-причитание.
— Так Алёшенька и растёт, — завершала, отирая нос концом головного платка, — с одной матушкой!..
Близкие — единомышленники царицы — не могли смотреть на неё без сострадания: она или молилась, беззвучно рыдая, или сидела, вся сжавшись Бесстрастное, опухшее от слёз личико, вся её маленькая круглая фигурка выражала тупую покорность.
— Бог терпел и нам велел, — надо сносить…
— Го-осподи! — шумно вздыхали её келейные собеседники. — До чего, аспид, довёл собственную жену!..
Покойно проходили тихие дни: сны друг другу, сказки рассказывали, «жития святых» читали, приводили приметы. Солнце рано заходит за шатровые крыши боярских хором, за злачены купола, башенки кремлёвских церквей — на другой день будет ветрено; галки с криками вздымаются на звонницы, колокольни, ласточки низко ширяют, воробьи на улицах купаются в густой пыли — будет дождь; правый глаз чешется — к смеху, левый — к плачу; правая ладонь чешется — отдавать деньги, левая — получать…
Перед отходом ко сну царица вставала, окидывала помутившимися глазами погруженную в сумрак горницу, брала за руку сына и, шатаясь от внезапной слабости, следовала в сопровождении шамкающей, вздыхающей свиты в молельню. Там останавливалась перед иконой нерукотворного Спаса, припадала к подручнику, [62] и Алёшенька слышал всё те же тихие, глухие рыдания.
62
Подручник — квадратная тонкая подушка, на которую опирались руками при земных поклонах во время молитвы.
Стены молельни при мерцании свеч переливали миллионами звёздочек, тихо искрился жемчуг и блестело золото, яркими огненными пятнами сверкали камни, обрамляющие суровые лики владык и владычиц, сочными бликами сияли эмали.
Стоя на коленях, Алёшенька подолгу глядел на иконы, рассматривал «строгановское письмо»: среди золотых морей вставали розовые города, на густо-лиловом, словно шёлковом, небе плыли кудрявые серебряные облака, меж острых синих гор паслись стада диких ланей, на вечереющем сквозящем небосклоне белели паруса дальних кораблей,
«Так бы жить хорошо, маменька говорила… Да… батюшка не велит… Басурманин он… Отшатился… С немкой живёт… „Ох, отольются волку овечьи слёзки! — сказал как-то дядя Абрам. [63] — По-одожди! — грозил он пальцем кому-то. — Вот Алёшенька подрастёт!..“ Маменька на него замахала руками: „Кш-ш, кш-ш!“ — как на кочета, а он пуще того: „Сын еретический! Исчадие антихриста!“ — кричал бешеным шёпотом. Всё про батюшку. Зло шипел, наклонясь к лицу матушки: „Изводит Лопухиных!.. Изводит, ирод!“»
63
Абрам Федорович Лопухин, брат царицы Евдокии Федоровны.
Насилу она его уняла… А всё из-за немцев! Не снюхался бы батюшка с ними — порчи бы не было. И жили бы они, матушка говорит, как должно: в тихости, покое, согласии.
Перед сном купали Алёшеньку. Как его окачивали, поливали, тётки тараторили, как сороки: «С гуся-гоголя вода, а с тебя худоба», «Вода б книзу, а сам бы ты кверху», «Вороне б тонеть, а тебе бы толстеть»… Сколько тёток, столько и приговорочек, каждая что-нибудь да прибавит. А матушка сидит — руки сложены на животе — верховодит:
— Ещё, ещё!.. Меж лопаточек, меж лопаточек!.. Плечики, плечики!..
До восьми лет так вот тётки да бабки Алёшеньку мыли, а в постельке сказки да притчи рассказывали.
— …и будет день в половине дня, и будет пир во полупире, — шамкала у него над ухом матушкина няня, бабушка Пелагея, — как возговорит царевич-сын тем своим дорогим сотрапезникам: «Ох, вы гой есте витязи именитые, да идите-ко вы к моему батюшке, да изговорите ему слово грозное, что за матушку, за родимую, буду я его, злого аспида, во пилы пилить, в топоры рубить, на воде топить, во смоле варить…»
В тот день, когда матушку в монастырь увозили, помнит Алёшенька, с утра она жаловалась:
— Что-то сердушко ноет! Локоть чешется!
— На новом месте спать, государыня! — одна тётка сказала.
Так и вышло по ней: к вечеру матушку и увезли. И взяла его тогда из кремлёвских чертогов к себе в Преображенское сестра батюшки, тётка Наталья. Воспитателем-дядькой приставили к нему князя Никифора Вяземского.
Каждый день, до обеда, дядя Никифор вёл с ним поучительные беседы.
— Семья нераздельна, — говорил он, поминутно зевая, заводя глаза от дремоты, — как ветви одного дерева, как лепестки одного цветка. Ноне, с лёгкой руки государя, считают, что сын может не жить в доме родного отца, только… это не по нашим обычаям, — гнул свою линию Вяземский. — У нас, у православных, сыновья, холосты ли, женаты, должны жить на отцовском дворе. Отец сохраняет над ними, и над жёнами их, и над всеми детьми полную власть и господство.
Слабоват был на язык дядя Никифор, особенно если с утра перепустит лишнюю чарочку.
— У немцев — там да-а… Там это в законе. — Тянул, смаковал, делая нарочито усталое лицо, но живо поблескивая из-под нависших бровей линюче-серыми глазками. — Что-то я хотел у тебя спросить. Алёшенька?.. Дай бог память!.. Да!.. Во время последнего бунта стрельцы с похвалой говорили, что ты немцев не любишь. Так ли сие? — и на лице его с сизым носом, багровыми пятнами на щеках, серо-лиловыми мешками под глазами отражалось живейшее любопытство.