Меншиков
Шрифт:
— Хватит! — заёрзал Апраксин. — Сиди и помалкивай!
Многие видели, не зная, что делать. Всем было хорошо, но все ждали, когда Пётр с Толстым кончат партию в шашки. Наконец Толстой, аккуратно отодвинул свой стул, поднялся из-за стола. И все очень живо, как по команде, обернулись в сторону Остермана, уже ловко раскладывавшего перед государем какие-то крупно исписанные листы.
— Вот! — Пётр постучал по столу костяшками пальцев. — Слушайте все!
«Ассамблея — слово французское, которое на русском языке одним словом выразить невозможно, — начал читать он, далеко отставив
— По нашу душу, — шептал Шереметев, наклонясь к уху Дяди. — Отворяй ворота настежь, Фёдорыч! Принимай незваных гостей!..
Пётр покосился в их сторону, Шереметев крякнул, огладил нос, смолк.
— «В котором доме имеет ассамблея быть, — продолжал Пётр, — то надлежит письмом или иным знаком объявить людям, куда вольно всякому прийти, как мужскому, так и женскому».
— О, господи!.. невольно вырвалось у Головина.
Все рассмеялись.
— Что, накладно, Гаврила Иваныч? — широко улыбаясь, спросил его Пётр. Тряхнул волосами. — То ли ещё будет! Послушай.
— Ничего, раскошелится, — вставил Меншиков.
— А ты что торчишь над душой? — обернулся в его сторону Пётр. Пристально посмотрел на Ушакова, потом снова на Александра Даниловича. — Что у вас? — спросил, отложив в сторону прочитанный лист.
— Да надобно бы, ваше величество… — Меншиков подошёл, наклонился. — Надобно бы доложить, — бормотал. — Дело тут есть, — кивнул в сторону Ушакова.
— И немалое, ваше величество, — добавил Ушаков, округляя глаза.
— Завтра утром приходите в токарню, — кивнул ему Пётр и, отхлебнув из стоящей перед ним пивной кружки, взял поданный ему Остерманом, новый, сплошь исписанный лист.
11
— А дело царевича-то слыхал? — обращался Меншиков к Шафирову. — Ка-ак оно круто заваривается!..
— Да, да, да, — энергично мотал головой вице-канцлер. — И Яков и Василий Долгорукие, оказывается, в этом деле «не без причины», и оба брата Голицыны, и Стрешнев, и Апраксин, и даже сам Шереметев…
— В этом и толк, — перебил его Меншиков, сумрачно улыбаясь. — Утресь я ходил к самому. Ушаков такие дела раскопал!.. Этот тихоня-то Алексей… считает: «Клобук не гвоздём к голове прибит. Когда потребуется, можно его и снять. А впредь что будет — кто знает?»
— Ну, что для нас тогда будет — известно, — забормотал, почёсывая подбородок, Шафиров.
— Подожди! — остановил его Меншиков. — Ты послушай. Всех отцовских советников, говорит, под топор; заведёт себе новых; будет жить в Москве, корабли сожжёт; отдаст шведам земли, нами у них отвоёванные…
— Вот, вот! — перебил его Шафиров. — А родовитым только это и надобно. Все, все они за ним тянутся… Волк коню не свойственник, как говорится. Так и они нашему брату. Известно,
— Да и Толстому, в случае чего, от них мало не будет, — заметил Данилыч.
— Это как пить дать! — согласился Шафиров. — На Петра Андреича они теперь смотрят как на главного виновника несчастий царевича.
— Да уж, кто-кто, а этот к ним теперь не пристанет, — сказал Меншиков, раскуривая потухшую трубку. — Этот теперь за нас крепко-накрепко.
3 февраля 1718 года царевич Алексей, без шпаги, как арестованный офицер, был введён в Большой кремлёвский дворец, где к этому времени собрались министры и высшее духовенство.
Петра он встретил на коленях. Царь потребовал от него торжественного отречения от престола и клятвы: «воле родительской во всём повиноваться» и «наследства никогда, ни в какое время не искать, не желать и не принимать». В этот же день был обнародован манифест: «Сожалея о государстве своём и верных подданных — дабы от такого властителя наипаче прежнего в худое состояние не были приведены, — писал Пётр в манифесте, — для пользы государственной, лишаем сына своего Алексея наследства по нас престола Всероссийского, хотя бы ни единой персоны нашей фамилии не осталось».
— А теперь открой всех людей, которые присоветовали тебе бегство, — потребовал Пётр от Алексея. — И ежели что укроешь, — предупредил его, — на меня не пеняй, понеже вчерась перед народом объявлено, что за сие пардон не в пардон.
И Алексей начал «показывать»: оговорил Кикина, Вяземского, Василия Владимировича Долгорукого, царевну Марию Алексеевну…
Кикин не успел скрыться, его поймали в самом Петербурге, привели к Меншикову.
— Князь Василий Долгорукий взят ли? — спросил он Данилыча.
— Нет, не взят, — ответил Меншиков.
— Нас истяжут, Александр Данилович, — хрипел Кикин, — а Долгоруких царевич закрыл, фамилию пожалел…
Кикин признался, что к царевичу хаживал и про отъезд его к императору знал, советовал ему обратно не возвращаться… рассказал всё, что знал. К тому, что уже было известно, нового ничего не добавил. И Меншиков распорядился отправить Кикина в Москву для дальнейшего расспроса и розыска.
Напрасно Кикин боялся, что князь Василий Долгорукий «уйдёт от беды»: Меншиков схватил и его. Скованный, за крепким караулом, он был отправлен в Москву вслед за Кикиным.
Судьи Иван Ромодановский, Шереметев, Апраксин, Прозоровский вняли слёзным мольбам старшего в роде Долгоруких — Якова Фёдоровича. «Помилуй, премилосердный государь, — написал Яков царю, — да не снидем в старости нашей в гроб с именем злодейского рода». Как же не внять было такой слёзной мольбе? И судьи помиловали Долгоруким: приговорили сослать князя Василия в Соликамск.
Им, родовитым, весьма и весьма понятно такое заступничество князя Якова Фёдоровича Долгорукого. Пусть не родственник Яков Фёдорович Василию Владимировичу Долгорукому, пусть только однофамилец, но бесчестье же поражает весь род! Род Рюриковичей-Долгоруких!.. Яков Фёдорович должен был просить за Василия!