Меншиков
Шрифт:
Как-то незадолго до отъезда государя, после дневных трудов, в досужие вечерние часы, все собрались у Апраксина. В тот раз государь был весел, обходителен, разговорчив.
— Люблю видеть вокруг себя весёлых людей, — говорил император с необычайной для него мягкостью и какой-то грустной радостью. — Люблю слышать умную беседу, но… чтоб лишнего не врали и не задирали… Терпеть не могу ссор и брани!.. Помнишь, Пётр Андреевич, — обратился к Толстому, — как тебе пришлось выпить «большого орла» за Италию — хватил ты её через край?
— Как же не помнить! — по-стариковски кряхтел, покашливая. Толстой.
— И
— Был грех! Был, был!.. — Пётр Андреевич снял парик, похлопал себя по плеши. — По гроб жизни помнить буду, ваше величество!..
Некогда, как приверженец царевны Софьи и Ивана Милославского, Толстой, будучи замешан в стрелецком бунте, едва удержал голову на плечах, но вовремя покаялся, получил прощение Петра, благодаря проницательности и уму вошёл к нему в доверие, милость и стал видным государственным деятелем. Иностранные резиденты считали его «умнейшей головой в России». Пётр им весьма дорожил, особенно как дипломатом.
Однажды на пирушке у корабельных мастеров, подгуляв и разблагодушествовавшись, гости начали запросто выкладывать, что было у каждого на душе. Осмотрительный Толстой, незаметно уклонившись от беседы, сел у камелька, задремал, точно во хмелю, опустил на грудь голову, снял парик… а между тем, чуть покачивая головой, внимательно прислушивался к откровенному разговору гостей.
Пётр заметил уловку «старой лисы», подмигнул в его сторону:
— Смотрите, — обратился к окружающим, показывая на Толстого, — как хитро висит голова!
— Просто висит, ваше величество! — воскликнул Толстой, внезапно очнувшись. — Она государю верна, потому на мне и тверда! А глаза я закрыл потому, что «слепой» твёрже думает.
— Так вот оно что! — воскликнул Пётр. — Он только притворился хмельным!.. Ну что же, придётся поднести ему стопки три доброго Флина [92] авось он тогда поравняется с нами и также будет трещать по-сорочьи. — И, хлопая Петра Андреевича ладонью по плеши, прибавил, вздыхая: — Эх, голова, голова, кабы не так умна ты была, не удержалась бы ты на плечах…
92
Флин — гретое пиво с коньяком и лимонным соком.
«Такие речи, — с горькой улыбкой вспоминал Пётр Андреевич этот случай, — хочешь не хочешь, навек врежутся в память! Вот и ныне, — размышлял он, — может показаться, что государь стал только весёлым гостем, ан… чувствуешь себя подобно путнику, услаждающему душу прелестными видами с вершины Везувия, в ежеминутном ожидании пепла и лавы…
Один Меншиков с ним словно с братом родным, — не боится; очень почтителен стал, но… и только. Знает, чем взять. И… берёт. Заводы, каналы, Санкт-Петербург… Когда неутомимый Данилыч докладывает государю о том, что он наворошил везде там своей железной рукой, — надо видеть, какая же мягкая улыбка озаряет суровое лицо императора, какой освещается оно добротой, детской радостью!..
Один „Парадиз на болоте“, — кряхтит Пётр Андреевич, — государево детище… чего стоит. Хоть оно пока что и криво, а матери родной всё мило. То-то и есть!..»
— Теперь, после завоевания балтийских берегов, — говорил Пётр, обращаясь к гостям генерал-адмирала, — вся торговля Европы с Азией должна направиться через Россию, роняя на пути своём золото, в котором у нас нужда по сих пор, — провёл ребром ладони по горлу. — Всё сие послужит к расцвету Отечества
— Плавание вокруг Мыса бурь, [93] — продолжал государь, — зело опасно, в Индийском море пираты гуляют. Азиатская торговля повинна избрать путь через Россию! Основанием Санкт-Петербурга и завоеванием Риги мы открыли один конец сего пути; теперь остаётся открыть другой — на восточном конце нашей империи!
93
Мыса Доброй Надежды.
Поднял бокал:
— За успешное начатие дела!..
Со вскрытием рек Пётр отправился водой — Москва-рекой, Окой, Волгой — к Каспийскому морю. В Астрахани было уже всё готово к перевозке войск до персидского берега.
Сенат остался в Москве.
Генерал-прокурор Ягужинский вскоре выехал в Петербург. Отъезжая, он оставил в сенате письменное предложение, чтобы «партикулярные ссоры и брани» непременно были оставлены до возвращения государя.
Но не тут-то было… Не успел Пётр доехать и до Коломенского, как обер-прокурор сената Скорняков-Писарев уже счёл крайне необходимым «забежать к императрице» с жалобой на Шафирова, что тот чинит ему «великие обиды»: в сенате кричит на него и называет «лживцем».
А Шафиров решил в свою очередь пожаловаться Петру:
«Тридцать два года я уже служу, двадцать пять лет лично известен Вашему Величеству и до сих пор ни от кого такой обиды и гонения не терпел, как от обер-прокурора Скорнякова-Писарева», — доносил вице-канцлер.
— Началось! — вздыхал Пётр, отодвигая бумагу. — Возьми! — обратился к Толстому. — Потом разберусь.
И Толстой, тотчас прикинув, как это всё, уподобляясь снежному кому, должно далее покатиться, завёл дело: «О партикулярных ссорах и брани в сенате в отсутствие государя».
Он не ошибся, «дело» начало пухнуть. И главным виновником этого оказался вице-канцлер Шафиров. В непродолжительном времени он дал в руки обер-прокурора крупнейший козырь: позволил себе употребить сенатское влияние для того, чтобы своему брату Михаиле выписать не положенное ему жалованье. И Скорняков-Писарев не замедлил заявить об этом в сенате.
Дело в том, что брат Шафирова Михайло в своё время «присутствовал в ревизионной коллегии». После упразднения её — учреждения вместо неё экспедиции при сенате — Михайло Шафиров шесть месяцев ходил без работы, и вот за эти-то шесть месяцев он и решил выхлопотать себе прежнее жалованье. Пользуясь отсутствием генерал-прокурора Ягужинского, сенатор Шафиров добился определения сената: «Михаиле Шафирову жалованье за шесть месяцев выдать». Таким образом, выходило, что сенатор пожертвовал казённым интересом в пользу родственника. За такие дела Пётр строго карал.
Скоро положение Шафирова ещё более ухудшилось. 31 октября в сенате слушалось дело о почте, которой он ведал, как «главный над почтамтом директор». Во время разбора дела обер-прокурор заявил:
— Господа сенат слушают и рассуждают о почтовом деле, которое лично касается до барона Шафирова, а посему он должен выйти вон, по указу ему здесь быть не надлежит.
— По твоему предложению я вон не пойду. — отвечает Шафиров. — Тебе высылать меня не пригоже.
Тогда обер-прокурор снимает со стены доску с наклеенным на неё указом и читает то место, где предписывается судьям выходить при слушании дел о их родственниках.