Меньший среди братьев
Шрифт:
– Ты, пожалуйста, не повышай голоса. Я ведь тебя не боюсь, ты знаешь. Тебе там самолю-бие отдавили, а здесь ты кричишь. Так приучить всех не уважать себя! Так позволять плевать себе в лицо! Тебе было обещано! Нет, ты скажи, тебе было обещано?
Сколько лет живем, я не могу привыкнуть к этим мгновенным переходам от самого лучшего к озлоблению против меня. Так хорошо все было только что, и такая вдруг ярость.
– В общем, так: первой дамой факультета тебе не быть. Переживешь. В оставшиеся годы я намерен написать книгу,
– Эту твою книгу?
– Она с таким пренебрежением сморщилась, словно увидала дохлую мышь на полу.
– Да, эту. К счастью, мне есть что сказать...
– Чего это тебе сказать? Да говори, пожалуйста. А то времени у него другого не будет... Говори! Кажется, я со своей стороны только способствую. Не знаю уж, какая тебе тогда нужна жена. Сказать ему надо... Мой первый муж знал, чего хотел. Он знал всегда определенно и в двадцать шесть лет получил Сталинскую премию. Сталинскую! Он имел цель и шел к ней, а тебя надо вести за руку.
Я терпеть не могу разговоров о первом ее муже, она знает это. Расчесанный величественный лакей, который всю жизнь подает бумажки на подпись, этим занят, и за это его возят в персональ-ной машине - вот чего ей не хватало всегда.
– Он знал, чего хотел, и шел твердо. В двадцать шесть лет он говорил мне: ученый без твердого положения - не ученый. Кому ты нужен, когда ты никто. А Вавакина послушают. Он скажет, и теперь есть кому послушать. И напечатают. А тебя - кто? Книгу ему надо кончить...
Я чувствовал, могу ее сейчас ударить. И вышел во двор. Ходил по участку, успокаиваясь. Приехать сюда, в этот рай земной, и так отравлять себе жизнь. Из-за чего? Несчастья давно не было, вот чего не хватает нам. Разучились страдать, не умеем радоваться.
Несколько раз в этот вечер я выскакивал из дому, успокаивался, возвращался, и все опять начиналось сначала.
– Ты еще несчастье призови на нашу голову, - грозила Кира.
– Призови, призови, мало нам всего! Знаешь, я буду тебя презирать, если утром ты не поедешь к Шарохину, лично не переговоришь с ним.
В какой-то момент я почувствовал вдруг непривычную, грозную боль в сердце, и разом все отступило. Я ушел в другую комнату, сел тихо, слыша только эту боль. "Это спазм, - сказал я себе.
– Спазм. Он пройдет". И ждал, взяв две таблетки валидола под язык.
Куда-то надолго уходила Кира, потом вернулась. Я сидел в темноте. Боль постепенно отпустила, но остался страх и пустота в том месте, где была боль. И ожидание, что она вернется. Вошла Кира.
– Ты спишь? Ну так вот, я договорилась. Я звонила сейчас Маловатову, он предварительно поговорит с Шарохиным, тебя примут. Надеюсь, ты не поставишь себя в смешное положение.
У меня не было сейчас сил ни спорить, ни возмущаться.
– Я это не для себя делаю, ты знаешь. Мне вообще ничего не нужно, говорила она, как всегда в таких случаях.
– Мне достаточно
Томила тревожная пустота вокруг сердца, жгло. Как заболевшая собака ищет травку, которую она, может быть, и не видала никогда, но инстинктом чувствует - эта нужна ей, так я искал чего-то. Кира услышала, что я шуршу в аптечке, вошла со свечой.
– Что ты ищешь?
– Жжет что-то.
– Жжет? Это изжога.
С помятой щекой, которую она отлежала, в темноте, она ушла на кухню, принесла пачку соды, ложку, стакан воды.
– Безобразие, до сих пор монтер не пришел. На, прими. У тебя изжога. Тебе нельзя жирного, я много раз говорила.
– Иди спи.
– Но ты прими.
– Приму.
– И пожалуйста, без мнительности. Надо обратиться к хорошему желудочнику, исследо-вать... И черный хлеб тебе тоже, видимо, не на пользу.
Я вдруг вспомнил, что так ничего и не сделал для библиотекарши. Пообещал достать внучке лекарство и забыл, и она ждет, робко заглядывает в глаза.
Было без двадцати минут десять, никто еще не спит в это время. Просто рано темнеет теперь, да еще без света за городом, кажется, глубокая, глубокая ночь.
В проходной министерского дома отдыха, насквозь стеклянной, ярко освещенной, сидела вахтерша у телефона, одна у всех на виду. Я ее знаю, она меня знает лет сто, не меньше, но, когда я вошел и попросил разрешения позвонить, посмотрела на меня, не относящегося к министерству, как на чужого:
– Звоните...
Необъяснима для меня эта психология, не перестаю поражаться. У наших соседей, Василье-вых, есть маленький щенок. Встретишь на улице, глядит на тебя умильно, берет из рук, а подойдёшь к участку, кидается на забор, лает яростно, кажется, мог бы - загрыз.
Через коммутатор, через непрерывные "Занят город" я дозвонился к приятелю, попросил о лекарстве, потом позвонил библиотекарше домой, и было даже неловко, что она так растроганно, горячо благодарит меня. Я-то знал: я срочно сделал доброе дело, чтобы задобрить судьбу, чтобы за добро мне отдалось добром. Я бы никому никогда в этом не сознался.
Посвежело на улице. Облака во много ярусов громоздились над головой, а в просвете, в бездонном колодце - небо, свет нездешний. Опять я почувствовал боль и жжение в левой стороне груди. Но я представил, каково услышать Кире, что я заболел, когда она уже договорилась, как она опять начнет упрекать меня в недостатке мужества.
Озябший, я вернулся домой, взял таблетку валидола. А может, это инфаркт? Не обязательно обширный, микро... И само собой все решится. Я дососал таблетку. Боль явно становилась потише. И вдруг, зажмурясь, я помолился мысленно: "Господи, избави от позора! Сделай так, чтобы не было стыдно!" Я не был уверен, как правильно - "избави" или "избавь", - и на всякий случай произнес "избави".