Мир хижинам, война дворцам
Шрифт:
— Босняцкий, — сказала Лия, — а для всех народов на земле вы желали бы такого же счастья, добра, о каком мечтаете для своего народа?
— Конечно! — снова пожал плечами Флегонт.
— Значит, и за это стоит отдать жизнь?
Флегонт помолчал. Он уже не смущался. Серьезность разговора родила простоту отношений.
— Стоит, — согласился он. Потом прибавил: — И надо!
— Милый Босняцкий! — вскрикнула Лия. — Так этого же и хотят большевики–коммунисты!
Лия села рядом и даже взяла Флегонта за руки.
— Вот что я вам скажу, Босняцкий: добиться счастливой жизни для
— Согласен.
Было приятно, что девушка говорила ему — милый. И что держала за руки — тоже. Но он еще никогда не вел таких разговоров и потому чувствовал себя не совсем ловко.
— И вообще, — пылко произнесла Лия, — какое б это было счастье, если б на свете был только один народ! Вы согласны, Босняцкий?
Флегонт кивнул. Хотя не очень–то себе представлял, как это может быть. Разве что — когда–нибудь, позже, очень нескоро, когда уже добрую тысячу лет побудет на земле этот самый коммунизм?
— И потому, Босняцкий, — произнесла Лия торжественно, — борьба трудящихся интернациональна!
— Интернационализм — это очень хорошо! — солидно согласился гимназист.
— Значит, надо, Босняцкий, в революционной борьбе отодвинуть узкие интересы своей нации на второй план!
— Как это? — спросил Флегонт и осторожно высвободил свои руки из Лииных.
— В наш век, — заговорила Лия поучительно; в конце концов она была уже в партии, а он — просто юноша, она — студентка, а он — только гимназист, — в век империализма, когда буржуазия во всех странах эксплуатирует трудящихся, и они могут сбросить гнет капитализма, только объединив свои силы, — борьба за национальные идеалы уводит пролетариев от борьбы за социальное освобождение, срывает международную солидарность трудящихся и становится даже контрреволюционной, так как объединяет трудящихся с их национальной буржуазией.
Лия произнесла эту тираду до конца и вдруг смутилась — теперь уже она, а не Флегонт; Флегонт смотрел удивленно, даже неприязненно. — А смутилась Лия потому, что вдруг почувствовала: пускай и верно то, что она говорит, но слова ее звучат как–то книжно, абстрактно, заученно…
— Значит, — хмуро переспросил Флегонт, — выходит, что национальное освобождение надо… побоку?
— Да, да! — ответила Лия. Но почувствовала, что сказать это она себя заставила. — Во имя интернационала…
— То есть на Украине пускай и дальше… не будет украинских школ и наш язык запрещают, как при царе…
— Фу! Зачем такая крайность? — искренне возмутилась Лия. — Вы вульгаризуете, Босняцкий!
— Так выходит! — ответил Флегонт мрачно. — Выходит, что те нации, которые и при капитализме были свободные и державные — господствующие нации, — так свободными и останутся, а те, которые свободы не имели — угнетенные, — должны отказаться от своего освобождения?
Он решительно схватил фуражку, готовый напялить и уйти.
Лия поймала его за руку:
— Босняцкий! Погодите! Куда же вы?
— Вы сами спросили, — выдернул Флегонт руку, — что я люблю больше всего, и я ответил! Сказал… о самом дорогом! Вам, первой в жизни! — В голосе его зазвенели слезы. — А теперь выходит, что любить свой народ —
— Погодите, Босняцкий! — с мукой в голосе произнесла Лия. Она вырвала фуражку из его рук. — Сядьте!
Флегонт сел — с вызовом и демонстративно. Странно, почему эта девушка так понравилась ему тогда, когда они рядом дрались врукопашную с монархистами? А теперь… Интересно, что скажет Марина, когда он передаст ей весь этот разговор?
Лия закрыла лицо руками и с минутку посидела молча. В самом деле, что–то тут было не так! Но что?
— Не сердитесь, Босняцкий, — сказала она тихо. — что–то в самом деле не так… Например, насчет языка…
Она взглянула на Флегонта и виновато улыбнулась.
Одна улыбка — и Флегонт опять не узнал Лию. Это снова была не та девушка, что так взволновала его сердце на Крещатике. И не та, в кимоно, — когда он только пришел. Даже не та, которая всего миг назад сделалась ему так неприятна. Она была опять новая — вконец смущенная, с растерянной улыбкой, беспомощная. Доброе сердце Флегонта не выдержало, ему стало жаль ее.
И он заговорил — примирительно, но взволнованно, мягко, но страстно, — чтоб высказаться самому и убедить ее.
— Вот хотя бы украинский язык! У нас на Печерске вы редко и услышите другой. Мать моя по–русски почти не умеет. Отец, — он горько улыбнулся, — по–украински говорил, конечно, только дома: на службе ведь нельзя! И, знаете, когда идешь по городу и вдруг услышишь, что кто–то тоже говорит на твоем родном языке!.. А! Вам, русским, этого не понять!
— Я понимаю, Босняцкий! Ведь я — еврейка!..
Лия откликнулась, уже стоя у окна: пока Флегонт говорил, она приподняла штору и глядела на улицу, жадно вдыхая влажный ночной воздух.
— А русским это чувство незнакомо: их язык никогда и никем не был запрещен! И поэтому наше ревнивое отношение к родной речи они считают шовинизмом! Прямо странно, что даже русская интеллигенция не хочет понимать обиды!
— Настоящая интеллигенция это понимает, — возразила Лия. — Не понимает обыватель. А не хочет понимать — реакционер.
Свежий, чистый воздух, веявший с Днепра, наполнял грудь. Дышалось глубоко и вольно. За окном улица была уже почти пустынна. Редкие прохожие спешили домой. В булочной напротив с грохотом спустили железную штору. На углу, в аптеке, было как всегда светло. Под своим каштаном безногий Шпулька наигрывал на банджо. От Золотых ворот вниз по Владимирской удалялась какая–то фигура в широкополой шляпе и черной крылатке, солидно постукивая палкой о выщербленные кирпичи тротуара.
Это уходил Винниченко. Он договорился со Шпулькой: утром Поля принесет тысячу — можно спокойно ехать в Петроград в международном вагоне, остановиться в Астории, пить коньяк с лимоном и добиваться, чтобы Временное правительство удовлетворило требование Центральной рады — создать украинскую армию.
— Вот видите! — продолжал Флегонт. — А что бы запели эти обыватели и реакционеры, если б запретить им говорить по–русски и заставить учиться в школе только на чужом языке, хотя бы на украинском!