Мизери
Шрифт:
Тут Света устала вспоминать и сравнивать. Прошлое не имело к ней отношения, как и слова, произносимые ими с неохотой, вполсилы, точно вопросы и ответы читались по чужому, бездарно составленному тексту, но надо было дочитать, и отступление было запрещено, хоть ничего не стоило Свете шутя заменить вопрос ответом и наоборот. Никто б не заметил…
— У тебя там, в твоей фирме, берут на работу женщин? — спросила Света, путаясь в рукавах плаща.
— Не очень. К тому же возрастной ценз…
— Понятно, возрастной ценз…
— Разве что уборщицей. Ты хочешь, я узнаю? Это примерно сто…
— Не стоит. Я не для себя спрашиваю. Мне и в школе неплохо… Да! Что все–таки у вас с мальчиком? Почему ему не нравится школа?
Игорь ответил. Они вышли из ресторана. Небо над городом
Замечено: память может устать. Она может отказаться помнить. Тогда она не будет памятью, или жизнью (память — помнящая — есть моя жизнь, ибо что есть жизнь моя, как непомнящая память?), а будет как змеиная кожа: старая, с правильным, но мертвым узором, чулком слезшая, наизнанку вывернутая. Кто подберет ее, кому надобность в мертвой памяти?.. Ну!
Застать ее спящей…
Застать ее спящей…
Застать ее спящей он мог, если приезжал ранним утром. В октябре его повысили в должности. Ему удвоили оклад. Работать приходилось и по ночам. Днем он вел синхронный перевод на переговорах фирмы с представителями разнокалиберных провинциальных администраций, а ночью водил по ночным кабакам Петербурга веселые мужские компании, составленные из периодически наезжающих из метрополии ревизоров, консультантов, вышестоящих управляющих и сопровождающих их лиц. Ночная работа не котировалась в среде переводчиков его уровня и возраста. Это была работа для мальчиков, но Игорь соглашался на нее, когда бы его ни попросили. Он рисковал потерять статус, если бы не вел себя тонко и умно, давая понять всем, что «сам не без грешка», и играя — в вечернее время — эдакого анонимного алкоголика, который (не во вред, разумеется, дневным занятиям) не прочь пропустить стаканчик–другой за чужой — казенный — счет.
Но он не пил, гуляя с американцами за одинаковыми столами пяти–шести ресторанов, которые обходил, не нарушая очередности, в месяц, оплаченный ему вперед. Он не баловал себя разнообразием, выбирая место гулянья, и работа эта, кроме денег, давала ему только то удовольствие, что, совершенно трезвый, он с грубым презрением мог наблюдать, как напивались до своих американских чертиков его корректные, превосходно одетые и скорые на улыбку «гости». Он с трудом выносил их днем, ночью же брал реванш.
Он не был пьян, но когда Биллы и Джоны, объевшись икрой, просились домой и он развозил их по квартирам (удобно было, если Билл предлагал Джону продолжить у него, а Джим присоединялся; тогда обратный путь укорачивался втрое; он освобождался раньше трех и, перелетев через мост)…
Когда он, хлопнув по спине последнего Билла (бывало, тот спьяну совал ему tip, Игорь отводил дающую руку… наутро Билл долго извинялся, тряся в знак благодарности за скорое прощение обе длани русского коллеги)…
Когда он, перелетев через последний мост, выносился на проспект, прорубленный в глыбах столпившихся тесно домов (почему–то не ровно — в плоскости реки, как велось в Петербурге от века, — а странно, косо, убегающим вверх желобом, по которому катились навстречу Игорю мигающие янтарные светофоры)…
Когда, завидев поворот, который мог взять с закрытыми глазами, он притормаживал и руль толкал его в грудь, напоминая: вот твое тело, хозяин; вот это — твое тело, а не я — круглый, дрожащий, оплетенный душистой кожей, связанный крепко и тайно с невидимыми колесами… так крепко и так властно–мягко, будто я — мысль, а они — слово; я — желание, они — осуществление; я — …
…не был пьян, но когда, осадив у парадной (листья, спавшие у поребрика, взлетали, потревоженные, и тут же обмякали, сплющивались под колесом), он видел себя идущим по узкой растрескавшейся дорожке так ясно, так со стороны, как бывает только в момент мгновенного выхода из темноты опьянения (вот как если б голос,
До поворота еще. До бесшумного — «Ах!».
«…Ну! — подстегнула она змею, слишком затянувшую линьку. Или это режиссер решил помучить ее замедленной съемкой? К чему эти фокусы? Кожа на лбу змеи лопнула, чепчик сполз с головы, открылись немигающие глаза… Змея вздрогнула и заструилась по камням, выворачивая наизнанку то, что было ею всего пять… — нет, замедленная съемка смазывает ритм! невозможно, чтобы все происходило так медленно! невыносимо!
— Видеть не могу! — прошептала она, выключая телевизор.
По комнате ползли, сгущаясь по углам, первые сумерки. Снег залепил окна. Она не заметила, когда начался снегопад. За снегом пришел вечер и, помешкав у зеркала, поймавшего луч дворового фонаря, впустил скрипучую ночь. Она на цыпочках пошла от окна к двери. Глаза молодо блеснули из угла, недоступного лучу. Старый паркет под ногой подавался нежно, устойчиво, знакомо. Она бродила по квартире, натыкаясь на свои отражения: в окне, в полировке шкафа, в зеркалах, умножающих свет, вдруг брызнувший с потолка. Она оттягивала время приема снотворного. У нее оставалась последняя таблетка, и она все катала ее в пальцах, пока не уронила на пол. Таблетка закатилась под стол, но она запомнила место.
«Удачно, что сей момент пришелся на воскресную ночь, — подумала Света. — Прорепетируем будущую жизнь. В конце концов, надо выбираться… Надо выворачиваться. Выползать. Как жаль, что никто не увидит!»
Перед рассветом ей удалось задремать. Сон был неглубок. Она подергивала руками, как бы отгоняя ночной кошмар. Но сны не тревожили ее. Может быть, в последнюю секунду перед тем, как открыть глаза и услышать похоронный гимн вороньего торжества, в момент, когда пальцы ног, выпятившие ритмичным узором круглые багровые капли, уменьшающиеся от середины к краям, дрогнули, осознав холод, и судорожно сжались, как хвост скользнул, прячась под камень, в тот момент возвращения памяти — новой с каждым новым настигающим днем, но все той же: с прежним твердым узором по хребту ее, с цепью бледных пятен по светлому брюху, с темным колпачком у затылка, со всем, что пристало к ней прежде рождения и с чем обещала справиться только cмерть, — в секунду, замедленную ею до той степени, когда ждем мы, что, покачавшись на острие, лента, сорвав перфорацию, откажется двигаться дальше и оператор должен будет пустить ее вспять, без звука, быстро–быстро… в единственно существующую секунду меж беспамятством и полной, не спросясь, присужденной нам жизнью Света… вспомнила, забывая, как нечто грозное и жалкое, нечто жегшее и знавшее, нечто малое, но растущее, подобно страху, вошло и задрожало в ней лучом… лучом, отброшенным зеркалом в угол, куда, прячась, отползали зимние сумерки.