Млечный путь
Шрифт:
«…вечно жить в наших сердцах». Вечно? Словно и всем присутствующим предначертано жить вечно, а их сердца бессмертны. Потом мужчины печально повздыхают, а дамы приложат надушенные кружевные платочки к посиневшим носам. Тьфу! Будто хоронят не жулика, а героя космоса или лауреата Нобелевской премии.
Лейбгусаров, испытывая терпение толпы, продолжал гундосить.
Хорошо бы этого любителя десятикилометровых кроссов и ледяных ванн прикончить, не дожидаясь конца его погребального нытья, со злостью подумал я. Не сомневаюсь, что все эти продрогшие люди, неосмотрительно явившиеся на кладбище в легкой одежде, сказали бы мне спасибо. Да и могилы под боком, далеко ходить не надо: тюкнул разок и сразу
Мы привыкли к тривиальностям. Они вклинились в наши мозговые извилины. Тиражируемая пошлость уже не режет слуха. Вот характерный пример газетной пошлятины: «…идет дождь, природа как бы плачет вместе с толпами неутешных родственников, провожающих покойного в последний путь». Ну, погода сегодня, допустим, и в самом деле под стать похоронному настроению: хмарь, мелкий дождь, воздух, пахнущий еловыми шишками, увядшими цветами и мокрой собакой. Но это ни о чем не говорит. На мой взгляд, природа и дождь сами по себе, покойник, соответственно, сам по себе. Я много раз хоронил при таком солнцепеке, что хоть раздевайся до пупа. Природе наплевать на покойника, и журналисты, которые сейчас с кинокамерами и айфонами снуют в толпе, об этом прекрасно осведомлены. Но напишут именно так, как я сказал, ибо пошлость пронизала их насквозь, вошла в их гнилое нутро, не оставив места для нормальных человеческих слов. Они уже не могут ни мыслить, ни писать иначе. Даже о похоронах. Пошлость, пошлость, пошлость во всем. Почитали бы лучше Виктора Гюго: «Здесь грустно… идет дождь, как будто падают слезы». Расстояние от банальности до искренности, идущей от чуткого сердца и здравой головы, не измерить количеством написанных букв. Впрочем, пусть пишут, как хотят и как могут, провались они все пропадом. Что это я так завелся, будто меня и правда это трогает? Резонерство — услада стариков. Это не мой стиль, и мне пока еще, слава богу, до старости далеко.
Наконец Лейбгусаров перевернул последнюю страницу и отошел в сторону. И в этот момент из толпы неожиданно для всех вывернулся Цинкельштейн, вероятно, с намерением поведать о покойнике что-то, чего не знали остальные. Меня поразил его вид: набухшие вены на висках, распахнутая на груди жилетка, приспущенные подтяжки. Похоже, пьян.
Крепкие парни с красными повязками на рукавах были начеку. Они быстро задвинули нарушителя назад. А зря. Интересно, что бы Цинкель сказал напоследок своему покойному приятелю? Скорее всего, припомнил бы ему, что тот осмелился помереть, не расплатившись с ним за графство.
Место у могильной ямы заняла коренастая дама в плаще с поднятым воротником. Голову ее венчала хала на макушке. Уверен, основа халы — это жестяная банка из-под зеленого горошка, вокруг которой сооружен бастион из крашеных волос. На мясистом лице дамы застыла маска деловитой печали. Эта уже не читала, а пригоршнями сыпала на наши головы даже не фразы, а целые абзацы, чуть ли не колонки. Штатная плакальщица из какой-то госструктуры, понял я. Воздух окрест нее накалился, как от грозового разряда. Если бы сверкнула молния и поразила ее в голову с жестянкой, я бы не удивился.
Я закрепился под деревом в надежде, что оно спасет меня от дождя. Я положил руку на толстую ветку, холодную, тяжелую, набухшую водой, и обвел взглядом толпу. То тут, то там слышались приглушенные вздохи, покашливания и сморкания. Все изнурены ожиданием финала, это понятно. Все мечтают о водке и горячих блинах. Человек четыреста, не меньше. На моих похоронах вряд ли будет столько же. И уж точно качественный и количественный подбор будет иным.
Кое-кто был мне знаком: вышеупомянутый Цинкельштейн с женой, Лейбгусаров с Авдеевой, рядом Аня и вездесущая Бутыльская, чуть позади Сашка Цюрупа. И — Лева Фокин!
Если честно, я не очень-то удивился, увидев воочию воскресшего Фокина. Меня
Лева обожает похороны, вернее, то, что за ними последует. Не терпится усесться за поминальный стол. Может, он и воскрес ради этого.
Лева слегка скривил лицо и, подергав себя за ус, с какой-то тайной торжественностью подмигнул мне. Давая понять, что обо всем знает и не только не осуждает, но даже радуется за меня, как бы говоря: орудуй в том же духе, Сапега, вон сколько твоих потенциальных клиентов стоит и мокнет под дождем, они только и ждут, чтобы ты их укокошил.
Кого-то я узнавал по фотографиям в газетах. Два бывших министра и один действующий. У действующего и бывших нижняя губа чиновно выпячена, губы сжаты, на щеках фурункулами закостенели желваки: уверен, это несмываемые последствия долгого сидения в руководящих креслах, что, видимо, сказывается не только на задницах бюрократов, но и на их физиономиях.
Обособленно стояла группка женщин разного возраста, у которых на лицах было одинаковое выражение плохо скрываемой ненависти. Женщины Геворкяна, понял я. Жены в отставке. Их-то какого черта занесло сюда? Желание все простить и все забыть? Ненависть? Злорадство? Клокочущая в груди и не утихающая с годами любовь? Желание скоротать время? Надежда все-таки что-то урвать у покойничка?
Цветов было столько, что, казалось, люди стоят посреди цветочного базара. От толпы шли волны дорогих духов, намокшей одежды и сигаретного дыма.
Из гроба, вызывающе устремленная в пасмурные небеса, торчала непокорная, вся в дождевых капельках, борода Геворкяна. Ветерок слегка шевелил ее. По-моему, борода портила всеобщую картину степенного благолепия. Хорошо бы отстричь ее.
Я почувствовал, что, если пробуду здесь еще минуту, меня вырвет.
Я выдернул из ближайшего венка пару красных гвоздик и, нырнув головой под намокшие ветки, незаметно покинул траурную церемонию.
…Я стоял у могилы жены и пытался заплакать. Мои потуги потерпели фиаско: я не мог выдавить из себя ни слезинки, только в висках застучало, а лоб покрылся испариной. Я бросил один цветок на холмик перед плитой из мраморной крошки и, резко повернувшись, отправился на поиски Диминой могилы. Как ни странно, нашел ее сразу. Словно меня вела к ней незримая высшая воля. У подножия простенькой плиты, на которой были выбиты имя, отчество, фамилия и даты рождения и смерти моего бывшего коллеги, прямо на голой глинистой земле сиротливо чернела пожухлая роза со сломанным черенком. Я нагнулся и положил свою гвоздику рядом. На мой взгляд, все правильно и, можно даже сказать, возвышенно — возлагать украденные цветы на могилы своих жертв. Господь, если Он есть, наверняка одобрил бы сей жест — жест благочестия, смирения и непритворного раскаяния.
Когда я распрямлялся, то почувствовал, что со мной что-то происходит. Траурные круги поплыли перед глазами. Мне показалось, что сердце перестало биться. Я положил руку на грудь и почувствовал, что оно все-таки бьется, но совсем не так, как хотелось бы.
С трудом переставляя ноги, — они словно налились ртутью, — я вышел на центральную аллею и опустился на скамейку. Легче не стало. Саднило в левом подреберье. Вокруг не было ни души — никого, кому бы я мог пожаловаться на судьбу и боль. Мне стало очень страшно. Наверно, инфаркт. Я знал, что могу умереть в любую минуту. Могу умереть прямо сейчас и здесь, на этой дурацкой кладбищенской скамейке, в непосредственной близости от покойников, которым я причинил столько горя. А боль все усиливалась, разрасталась, она переползла на спину, потом — на правую сторону груди и затылок.