Молоко волчицы
Шрифт:
Светские книги монастыря забрал заведующий народным образованием Александр Синенкин в городскую библиотеку. Помогал ему в этом станичный сапожник, активист. Латинскую Библию, В у л ь г а т у, он взял на починку обуви, на латки, писана на пергаменте, тонкой телячьей коже, разрисованной диковинными цветами, зверями, узорами и вымышленными пейзажами, которых нет на Земле, но, возможно, есть в иных мирах. Расшив листы, сапожник хотел смыть текст с кожи — ничего не вышло: может, это были «чернила драгоценных камней» с примесью золота, перламутра, рубина.
Среди икон были старые, темные, с поверхностью,
В комендатуру и привезли первый воз, штук полтораста. Во дворе бойцы как раз рубили хворост про запас. Комендант Антон Синенкин приказал им посечь и иконы на дрова. Бойцы волынили — то перекуривали, то за водой-нарзаном ходили, то топор у них, видишь, затупился. Антон и сам с щемящей виной за все беды станицы отвернулся от огромных страдальческих глаз черноликой Богоматери на доске в рост человека — жалко на дрова, лавку сделать можно, а из нескольких сундук, ларь или закром смастерить.
— Кишка у них тонка! — разгадал бойцов подъехавший Михей и сам взял топор. Сгоряча рубанул пудовую книгу в медных застежках. Не тут-то было отскочил топор, что впоследствии родило легенду о «чудотворном Писании», окаменевшем перед сталью антихриста. Михей развернул книгу, чтобы рассечь ее по хребту, как мясники тушу, и присмотрелся к рыцарской миниатюре.
— Глянь, какие были шашки в старину, — показал он рисунок Антону и развалил книгу своей шашкой, отбросив дурацкий топор.
Не желая плестись сзади в революционной борьбе, к иконам приложил руку и военный комендант — за полчаса управились острыми шашками, а бойцы аккуратным штабелем сложили в сарай расписанные золотом и лазурью дрова. Туда же покидали штук сорок старых книг в коже — на разжижку. Евангелия, Библии, Сказания, Жития, Святцы, Повести… Ну а которые по-немецки или на итальянском, только и годятся в печку.
С топливом Наталья Павловна бедствовала, протапливала комнату абы чем. И обрадовалась большой вязанке дров, принесенной Антоном. Подожгла солому в камельке, взяла полено и — ахнула, и заплакала над погубленным шедевром:
— Это же драгоценность неописуемая, это была рама от иконы, я ее с детства знаю, тут было десять сюжетов с четырех сторон, XVI век, с Русского Севера, может, из Соловецкого монастыря или из Коломенского, мотивы жизни северных святых. Где ты взял эти куски?
— Из монастыря привезли, на дрова.
— И еще есть?
— Да, целый сарай.
— Отдайте их мне, я вам дом — все отдам.
— Неловко получится: большевики и сохраняют бога.
— Не бога. Тут живопись. Тайна красок.
— Ерунда.
— А ты хорошо знаешь историю живописи? Две тысячи лет она жила библейскими сюжетами.
— Вот и под корень эту живопись, чтоб не дурманила народ!
Она внимательно посмотрела на него.
— Не пара мы с тобой, Антон. Не по росту рубишь дерево, не в свои сани садишься.
— Конечно, гусь свинье не товарищ, у тебя же кровь голубая! — злился Антон, чувствующий какую-то гибельность связи с Невзоровой и больше всего боявшийся утерять эту связь.
— Голубая. Дед мой был мужиком, но еще раньше в моем роду были короли. Слепой ты, безглазый, мертвый.
— А ты дюже зрячая! — обиделся комендант.
— Не кипятись, как холодный самовар. Знаешь, не каждый имеющий глаза видит.
— Хитро гутаришь, не по-нашему: с глазами и — не видит! Так и попы дурманили народ, будто им видно царство небесное, а вы, темнота, верьте и служите нам верой-правдой. Никак с тебя царский душок не выходит, дворянская закваска!
— Слепец. А вины твоей нет — ну какое у тебя воспитание, какая культура! «Отче наш», да плуг, да шашка. Спасибо, что хоть книги хорошие читал, Толстого, Лермонтова. Я открою тебе глаза.
— А ведь верно в монастыре бабы нарисованы на стенке: морды — аж голова кружится от их красоты, а заместо ног хвосты рыбьи, русалочьи, склизкие и холодные.
— Тебе много надо учиться, ты большим человеком будешь, душа у тебя необычная, но это опасно для тебя, если останешься вне мировой культуры, погубишь себя, да и другие хлебнут от тебя немало горького.
— Ну-ну, где черт не сладит, там бабу пошлет!
— Я тебе вроде комиссара буду, сперва смотри моими глазами, верь на слово, а потом и сам прозреешь.
— Рано ты меня седлаешь. Смотри, я конь норовистый.
— А секретов тут никаких. Словами глаза открываются — сильнее слова ничего нет. Не сердись, милый, я же тебя люблю и худа тебе не желаю. Ты живешь впотьмах.
— Ну давай, — лениво закурил на кушетке Антон, — лечи меня, лечи от зрения. Я, промежду прочим, вот этот кольт от георгиевских кавалеров полка получил как лучший стрелок. Я жука за версту видел, а после ранения, верно, ослаб глазами.
— Не ерничай, тебе не личит, не идет быть паяцем, вы, Синенкины, откровенные, любите все по правде, по совести. А по совести ты, повторяю, слепой. Придешь завтра?
— И не подумаю.
— Смотри, как знаешь, тебе виднее.
Пришел. Она зацеловала его, принарядилась, достала заветную банку кофе, его ласки отстранила, села рядом и, держа перед Антоном драгоценное полено, будто читает по Букварю:
— На берегу моря Студеного, у полотняного шатра, стоял монах. Тёмно-синие холодные волны. Желтые листочки древес. Безмерное небо. Облака — как корабли, лики, башни. Бледное октябрьское солнце, смешанное с чистым позванивающим холодом, — молодость уставшей в скитаниях и мытарствах души. В синих волнах мелькали белые клыки зверя. Сзади угрюмые горы. И — светло-синее небо, странно поющее голосами умерших ласточек. Великолепие мира. Неизбывная красота жизни. Нескончаемая прелесть бодрящего северного дня — теперь этот день твое бессмертие, это ты стоишь на берегу моря…