Мост через Жальпе (Новеллы и повести)
Шрифт:
Особенно следует подчеркнуть один момент: главное — выждать.
ЗНАКОМСТВО С СЕДОВЛАСЫМ СТАРИЧКОМ
На самом деле он не такой уж старый, только седой, как лунь. Держался до шестидесяти лет, а седеть стал после того, как вдруг захворала корова и ветеринар ничем не мог помочь, хотя и запузырил Черноспинке в брюхо, как сам похвастал, целый литр лекарства. Дня два коровенка еще тянула, но чахла на глазах, а на второй вечер жалобно замычала и дрыгнула задними ногами. С тех пор он и стал седеть. Когда отвозил в лесную чащу и когда хоронил, было ничего, зато потом несколько ночей не мог заснуть, все мучался и прикидывал, как придется жить дальше. С той поры и поседел. Его толстенная жена, такая толстуха, что во всей Литве второй такой не сыщешь, тоже переживала, но не так сильно, больше внешне, а он все брал нутром. Сказывают, толстой она была с девичества. Когда в омуте забиралась в речку, то ниже по течению купальщики чувствовали, как вода поднималась до колен — ее задерживала запруда из жены Винцулиса. Она большая любительница поохать; если ее послушать, то
— Перестань! Слезами горю не поможешь. Не у нас одних. Купим.
— А откуда куплево взять?
— Сказал! С книжки снимем.
— А ты прыткая! Снять-то снимешь, а откуда опять положишь?
Неизвестно, положили опять или не смогли, однако коровенку купили, за пятью деревнями сыскался человек, который перебирался к детям в город и вынужден был продать отменную, нестарую еще и удоистую корову. От покупателей отбоя не было. Хотела купить и старушонка, жившая бобылкой, — ее восемнадцатилетнюю Пеструху сосед недавно отвез на заготпункт, сунул заготовителю трехлитровую банку самогона, чтобы тот принял эти мощи, старушка и деньги за свою дохлятину успела получить, несколько дней подряд ходила к соседу, приценивалась, торговалась, да никак не могла сторговаться. За вырученные деньги ей причиталась лишь половина этой хорошей, удоистой коровы, хозяину которой вскоре предстояло на грузовике — он решил прихватить и свою стародедовскую мебель («Папенька, — говорила его дочка, — мы тебе новый шкаф и диван купим, а ты нам с Теодорасом отдашь свои старинные, одну комнату мы собираемся обставить под чистую половину избы времен твоей юности…») — уехать в город и пить белое молочко уже не из коровьей титьки, а из широкогорлой бутылки. Старушонка-то, может, и добавила бы немалые деньги, собранные за много лет за молоко той же Пеструхи, но в прошлом году заглянули к ней какие-то нехорошие джинсовые парни и эти денежки отобрали. Все удивлялись, зачем она деньги держала дома, а не в железном шкафу сберкассы. Теперь ей по карману была только телка, вот она и решила помаяться год-другой без своего молочка, зато вырастить животину на свой вкус. Будущий горожанин вконец озверел, еще круче взвинтил цену на корову, и все жители ближних деревень в один голос сказали: а пускай он удавится, когда никто у него не купит, придется коровенку увезти в город и держать в панельном доме. Его зять, этот самый Теодорас, который, пока тесть собирался в город, частенько наведывался в деревню — надо было аккуратненько разобрать избу, бревна были сносные, — сам-то зять работал не то на стройке, не то в управлении каком-то, достанет новых, если не хватит, из этих бревен, отмытых добела, он собирался отгрохать избенку за городом, на садовом участке. Зять у него был голова, все наперед рассчитал: фундамент будущей деревенской, в национальном стиле избушки, как выражался Теодорас, уже был готов, и не только фундамент, а глубочайший подвал под всем домом, в два, а то и три этажа, — полюбилась в наши времена людям глубинка, — так вот, его зять, этот самый Теодорас, даже матюкнулся: а пускай они удавятся, пускай не покупают корову, пускай не дают требуемое, хороший кореш Теодораса, председатель колхоза, купит для своего хозяйства, и еще ему, этому хозяйству, тестева коровенка каким-то образом сойдет за свою, то есть, подлатает колхозные планы, или как там, разве поймет несведущий человек. Однако тесть оказался человеком стародедовским — ему хотелось, чтобы животина попала в руки к хорошему человеку, и понемногу эта весть долетела через пять деревень до начавшего седеть хозяина — кажется, упоминал уже, что звали его Винцулисом, — и тот выбрался в путь. Назавтра вернулся, и вдвоем с женой поехал в райцентр, в сберкассу, где снял с книжки деньги, с тем человеком Винцулис уже ударил по рукам, однако все-таки снял на пятьдесят рублей меньше.
— Скажу, что до последней копейки выскреб.
— А если не отдаст? — забеспокоилась жена.
— Отдаст, никуда не денется.
— А может, не гоже так, Винцулис?
— Поймешь теперь, что гоже, а что негоже. А ему столько драть гоже?
Покупать Винцулис поехал один, жена вернулась поездом, Винцулис объявился дома под вечер третьего дня — корову вел за веревку, по дороге доил и недорого продавал молоко туристам — коровенку-то он вел больше по берегам речек, где туристов что блох на собаке. Ругают, ругают все эту молодежь, а вот одна девчонка попалась совсем порядочная — вызвалась даже подоить корову Винцулиса. И что — подоила просто мастерски, поэтому, когда дала Винцулису деньги за молоко, Винцулис рубль ей вернул, а девчонка охала:
— Не надо, дядя, не надо, вам нужнее (мать девчонки три дня назад получила аванс, а за комнатку в городе в тот раз заплатила вперед), — и Винцулис, украдкой покосившись на рубль, забрал-таки его, хотя вроде бы и уступая. Корову гнал пешком, поскольку грузовик нанимать жутко дорого, вдобавок случается, что на дрянной дороге животина в кузове ломает ногу или ребра. Тесть Теодораса проводил корову грустным взглядом, но долго глядеть на ее хвост было некогда — во дворе уже урчал грузовик, заваленный стародедовской мебелью, тестя торопил зять, уже сидевший в своей легковушке, злой, как черт: взъелся на Винцулиса за то, что не оказалось у него этой полсотни. Детей в этой деревне, в соседних домах, еще оставалось несколько, выпятив животики, они с хохотом провожали Винцулиса с коровенкой, а когда процессия удалилась, вдруг перестали смеяться: на детей тоже накатывает грусть при расставании.
Добравшись до хутора, корова — теперь уже Винцулисова — вскоре стала бегать, задрав хвост, и это говорило о том, что она довольна, что вся эта дальняя дорога для нее нипочем.
Выпал неописуемо грибной год, и Винцулис с женой
Ездить Винцулис начал за неделю до Рождества, получил неплохое местечко под крышей и едва успевал в этой толчее отвечать на вопросы: почем, не сбавит ли, не червивые ли («Сам бы ты сгорел, не только червяк — такая жарища в печи»), вскоре вокруг него собиралась толпа, и торговля шла на редкость бойко. Аккуратная ушанка, надвинутая на лоб, седые короткие усики, которые он отрастил недавно, словно угадав, что так будет выглядеть симпатичнее, так и притягивали людей к Винцулису. Некоторые даже лишний рубль прибавляли, особенно дамочки с накрашенными губами, цедившие сквозь белые зубки слово «Прибалтика». Когда распродажа подходила к концу, Винцулис, улучив свободную минуту, уже с гордостью думал, что вскоре его грибочки на поездах и самолетах отправятся в далекие прекрасные города, может, доберутся даже до Варшавы и Кракова, где кто-то попробует его грибочков и, может, вспомнит Винцулиса, расскажет, как выглядел этот старичок, какой он симпатяга, как он кумекал не только по-русски, но и по-польски, и рассказывал, что бывал в Кракове, когда в польское время служил в армии. И Винцулис чувствовал, что этими грибочками он выплывает если и не на очень широкие, то уж, во всяком случае, не тесные воды, приобретает интернациональный масштаб.
Однажды, быстро распродав свой товар, Винцулис пожалел, что не прихватил жену: вдвоем больше бы привезли, а привозить было что — насушили-то без счета. Хотя лучше не хвастать. Правда, как-то прикатили вдвоем, но торговля шла через пень-колоду, и Винцулис навсегда отказался от услуг жены — чертовщина какая-то, но всех больше к тебе тянет, когда ты один, да и сам ты пуще стараешься, а эта… Нехорошо говорить, но… топчется, как медведь, за прилавком… Окончательно могла испортить настроение дочка Тереселе — студентка, как уже говорилось, изучала она (сказать стыдно) литовский язык с литературой, или что-то в этом роде, как будто мы без науки по-литовски говорить не умеем… И приди же в такую минуту, когда он распродавал последние грибы! Дескать, одни такие штаны приглядела, бесенок, носит под полой черномазый, «Сафари» прозываются (а ну их в пекло!), большая редкость. Ужас, как подумаешь, — два килограмма за эти портки! Была бы хоть ее наука наукой, а то кончит — все равно будет у меня из кармана тянуть, ветеринар как-то обмолвился, что нынче в такие науки идут только дефективные, которые ни на что больше не годятся. Ветеринар-то считает, что у него — единственная стоящая наука, что после университета Тереселе будет бегать с голой задницей, до гроба будет заглядывать отцу в карман. Альбертас — другое дело: тот постигает торговые науки, способный был, чертяка, поступил без всякого блата, эти пять килограммов сушеных боровиков ведь не в счет. Сказывают, тысячи суют. Говорят, даже в тюрьму некоторых из тех, что берут, посадили. Альбертас и сейчас уже то да се приносит, еще только третий год учится, покамест только с практики, а все ж не из дома — в дом. Да ладно, как-нибудь уж выкарабкаются дети. Никуда не денутся; друг другу подсобят, поддержат.
Идет Винцулис, распродав грибочки, гуляет себе по базару, озирается, у толстой черной приезжей бабы покупает полкило орехов с толстой скорлупой — привезет жене; ходит вдоль прилавков, то и дело трогая внутренний карман — бывают ведь люди, которые хотят все иметь, но пальцем о палец не ударят, вытянут денежки, только зазевайся. Останавливается у столов, где старики постарше Винцулиса и красномордые мужики торгуют мясом, один такой щекастый поцапался с покупательницей, которая не пожелала вместе с мясом взять и кусок сала; даже небольшая толпа вокруг них собралась. Щекастый, наконец, не выдержал:
— Лучше на себя погляди… А хочешь, чтоб у животины сальца не было!
Покупательница взъерепенилась — он, видите ли, еще издеваться, оскорблять будет, господи, что стало теперь с деревенскими, похуже фабричных алкашей! Вот те и деревня! — насмешливо думает Винцулис, конечно, заступаясь в душе за щекастого, ведь в самом деле — откуда возьмешь мясо без жира-то? Настанет время, все сожрете, что ни покажем, да еще руку поцелуете!
А вот этот дед спокоен на диво — с улыбкой отвешивает телятину, смотрит на пляшущую стрелку весов, а, говорит, пускай будет больше, сам-то я ведь не покупаю, что тут из-за грамма… Услышали его божеские слова все, кто только понял, а такие слова понимают все до единого, уже выстроились в очередь, уже говорят: добрый человек, а дед переводит дух, устал он нагибаться, смотрит минутку перед собой, забыв обо всем на свете, глядит в какую-то далекую точку, потом опять наклоняется, берет и кладет мясо на весы. Винцулис подходит еще ближе, спрашивает о цене, хотя слышал, как пять человек спрашивали и как пять раз дед отвечал, но такая уж мода на базаре, надо самому спросить. Слышит и даже рот разевает: ну и цена! Стоит ли растить теленка до осени, мучиться, не лучше ли сразу зарезать и на базар привезти? Конечно, комбикорма не получишь, и ну его в болото!
Воротившись домой, Винцулис весь вечер, почти до полуночи, толкует с женой, советуется и принимает решение: теленка надо зарезать и отвезти в город. Надо попробовать, никто за это голову с плеч не снимет. За стеной, в своей комнатушке, вслух читает Тереселе — приближаются какие-то экзамены или зачеты, приехала на воскресенье и понедельник: в понедельник, сказала, не ахти какие важные лекции, пропустит, будет зубрить, что поважнее. Читает что-то вслух, а Винцулис за всеми своими мыслями да прикидками слышит только одно ее слово: драматизм, драматизм… Видать, значит оно что-то нехорошее, очень уж устрашающе звучит. Придется спросить у дочки, хорошо-таки, что оба с женой дружно решили: давай прирежем, попытаем счастья, попытка — не пытка.