Мост через Жальпе
Шрифт:
— Да нету, я же говорю, что нету!.. Сидят в этих своих клетушках и ни шиша не смыслят… Даже насорить по-людски не могут…
Не получив ответа, Тадеушас еще пытался зарыться в книги, однако ничто не лезло в голову. Однажды утром примчался в гараж, обмотав голову двумя мокрыми полотенцами. Конечно, диспетчер не выпустил его на линию, а отвез на легковушке за город, в сосновый бор, в белый домик, и там эти полотенца отмотали, зато привязали Тадеушаса к койке за ноги и за руки. Не стоит удивляться, мы бы тоже так поступили, поскольку Тадеушас, увидев в коридоре полную мусора урну, упал на колени, обхватил ее обеими руками, сунул в нее голову и что-то блаженно залепетал, обращаясь к мусору.
Тадеушасу уже лучше, ему опять дают читать книги, шпарит он от корки до корки и литературный еженедельник, наверное, скоро и вовсе поправится, потому что уже хохочет, наткнувшись на страничку, где дают выволочку писателям; ведь приятно жить, когда видишь, что судьба карает всех почти на один манер.
Дай боже, чтобы Тадеушас окончательно поправился, а мы, не раз
Ответов, без сомнения, может быть много и разных, никто не собирается навязывать свое мнение, но почему бы не порассуждать? Вопросов мы получили два, а для окончательных выводов представляем три гипотезы, которые, пожалуй, чем-то помогут: 1) давайте не смешивать литературу с жизнью; 2) раз уж люди решили очиститься, то и очистятся; 3) раз уж люди решили очиститься, то когда-нибудь решат и омусориться.
Итак, — если вы проведаете Тадеушаса и захотите сказать ему что-нибудь приятное, скажите: терпение, терпение и еще раз терпение.
Особенно следует подчеркнуть один момент: главное — выждать.
ЗНАКОМСТВО С СЕДОВЛАСЫМ СТАРИЧКОМ
На самом деле он не такой уж старый, только седой, как лунь. Держался до шестидесяти лет, а седеть стал после того, как вдруг захворала корова и ветеринар ничем не мог помочь, хотя и запузырил Черноспинке в брюхо, как сам похвастал, целый литр лекарства. Дня два коровенка еще тянула, но чахла на глазах, а на второй вечер жалобно замычала и дрыгнула задними ногами. С тех пор он и стал седеть. Когда отвозил в лесную чащу и когда хоронил, было ничего, зато потом несколько ночей не мог заснуть, все мучался и прикидывал, как придется жить дальше. С той поры и поседел. Его толстенная жена, такая толстуха, что во всей Литве второй такой не сыщешь, тоже переживала, но не так сильно, больше внешне, а он все брал нутром. Сказывают, толстой она была с девичества. Когда в омуте забиралась в речку, то ниже по течению купальщики чувствовали, как вода поднималась до колен — ее задерживала запруда из жены Винцулиса. Она большая любительница поохать; если ее послушать, то за всю ее жизнь в этом доме не было ни единого веселого, радостного часа, но она просто умеет выговориться, выкричаться; когда пала Черноспинка, она себя утешала и мужа успокаивала:
— Перестань! Слезами горю не поможешь. Не у нас одних. Купим.
— А откуда куплево взять?
— Сказал! С книжки снимем.
— А ты прыткая! Снять-то снимешь, а откуда опять положишь?
Неизвестно, положили опять или не смогли, однако коровенку купили, за пятью деревнями сыскался человек, который перебирался к детям в город и вынужден был продать отменную, нестарую еще и удоистую корову. От покупателей отбоя не было. Хотела купить и старушонка, жившая бобылкой, — ее восемнадцатилетнюю Пеструху сосед недавно отвез на заготпункт, сунул заготовителю трехлитровую банку самогона, чтобы тот принял эти мощи, старушка и деньги за свою дохлятину успела получить, несколько дней подряд ходила к соседу, приценивалась, торговалась, да никак не могла сторговаться. За вырученные деньги ей причиталась лишь половина этой хорошей, удоистой коровы, хозяину которой вскоре предстояло на грузовике — он решил прихватить и свою стародедовскую мебель («Папенька, — говорила его дочка, — мы тебе новый шкаф и диван купим, а ты нам с Теодорасом отдашь свои старинные, одну комнату мы собираемся обставить под чистую половину избы времен твоей юности…») — уехать в город и пить белое молочко уже не из коровьей титьки, а из широкогорлой бутылки. Старушонка-то, может, и добавила бы немалые деньги, собранные за много лет за молоко той же Пеструхи, но в прошлом году заглянули к ней какие-то нехорошие джинсовые парни и эти денежки отобрали. Все удивлялись, зачем она деньги держала дома, а не в железном шкафу сберкассы. Теперь ей по карману была только телка, вот она и решила помаяться год-другой без своего молочка, зато вырастить животину на свой вкус. Будущий горожанин вконец озверел, еще круче взвинтил цену на корову, и все жители ближних деревень в один голос сказали: а пускай он удавится, когда никто у него не купит, придется коровенку увезти в город и держать в панельном доме. Его зять, этот самый Теодорас, который, пока тесть собирался в город, частенько наведывался в деревню — надо было аккуратненько разобрать избу, бревна были сносные, — сам-то зять работал не то на стройке, не то в управлении каком-то, достанет новых, если не хватит, из этих бревен, отмытых добела, он собирался отгрохать избенку за городом, на садовом участке. Зять у него был голова, все наперед рассчитал: фундамент будущей деревенской, в национальном стиле избушки, как выражался Теодорас, уже был готов, и не только фундамент, а глубочайший подвал под всем домом, в два, а то и три этажа, — полюбилась в наши времена людям глубинка, — так вот, его зять, этот самый Теодорас, даже матюкнулся: а пускай они удавятся, пускай не покупают корову, пускай не дают требуемое, хороший кореш Теодораса, председатель колхоза, купит для своего хозяйства, и еще ему, этому хозяйству, тестева коровенка каким-то образом сойдет за свою, то есть, подлатает колхозные планы, или как там, разве поймет несведущий человек. Однако тесть оказался человеком стародедовским —
— Скажу, что до последней копейки выскреб.
— А если не отдаст? — забеспокоилась жена.
— Отдаст, никуда не денется.
— А может, не гоже так, Винцулис?
— Поймешь теперь, что гоже, а что негоже. А ему столько драть гоже?
Покупать Винцулис поехал один, жена вернулась поездом, Винцулис объявился дома под вечер третьего дня — корову вел за веревку, по дороге доил и недорого продавал молоко туристам — коровенку-то он вел больше по берегам речек, где туристов что блох на собаке. Ругают, ругают все эту молодежь, а вот одна девчонка попалась совсем порядочная — вызвалась даже подоить корову Винцулиса. И что — подоила просто мастерски, поэтому, когда дала Винцулису деньги за молоко, Винцулис рубль ей вернул, а девчонка охала:
— Не надо, дядя, не надо, вам нужнее (мать девчонки три дня назад получила аванс, а за комнатку в городе в тот раз заплатила вперед), — и Винцулис, украдкой покосившись на рубль, забрал-таки его, хотя вроде бы и уступая. Корову гнал пешком, поскольку грузовик нанимать жутко дорого, вдобавок случается, что на дрянной дороге животина в кузове ломает ногу или ребра. Тесть Теодораса проводил корову грустным взглядом, но долго глядеть на ее хвост было некогда — во дворе уже урчал грузовик, заваленный стародедовской мебелью, тестя торопил зять, уже сидевший в своей легковушке, злой, как черт: взъелся на Винцулиса за то, что не оказалось у него этой полсотни. Детей в этой деревне, в соседних домах, еще оставалось несколько, выпятив животики, они с хохотом провожали Винцулиса с коровенкой, а когда процессия удалилась, вдруг перестали смеяться: на детей тоже накатывает грусть при расставании.
Добравшись до хутора, корова — теперь уже Винцулисова — вскоре стала бегать, задрав хвост, и это говорило о том, что она довольна, что вся эта дальняя дорога для нее нипочем.
Выпал неописуемо грибной год, и Винцулис с женой даже картошку не копали, даже детей — уже студентов — по воскресеньям в лес посылали, труба над избой дымилась не переставая, у Винцулиса была даже своя сушильня построена, вся округа пахла боровиками, которым несколько месяцев спустя предстояло осчастливить запахами городской базар.
Ездить Винцулис начал за неделю до Рождества, получил неплохое местечко под крышей и едва успевал в этой толчее отвечать на вопросы: почем, не сбавит ли, не червивые ли («Сам бы ты сгорел, не только червяк — такая жарища в печи»), вскоре вокруг него собиралась толпа, и торговля шла на редкость бойко. Аккуратная ушанка, надвинутая на лоб, седые короткие усики, которые он отрастил недавно, словно угадав, что так будет выглядеть симпатичнее, так и притягивали людей к Винцулису. Некоторые даже лишний рубль прибавляли, особенно дамочки с накрашенными губами, цедившие сквозь белые зубки слово «Прибалтика». Когда распродажа подходила к концу, Винцулис, улучив свободную минуту, уже с гордостью думал, что вскоре его грибочки на поездах и самолетах отправятся в далекие прекрасные города, может, доберутся даже до Варшавы и Кракова, где кто-то попробует его грибочков и, может, вспомнит Винцулиса, расскажет, как выглядел этот старичок, какой он симпатяга, как он кумекал не только по-русски, но и по-польски, и рассказывал, что бывал в Кракове, когда в польское время служил в армии. И Винцулис чувствовал, что этими грибочками он выплывает если и не на очень широкие, то уж, во всяком случае, не тесные воды, приобретает интернациональный масштаб.
Однажды, быстро распродав свой товар, Винцулис пожалел, что не прихватил жену: вдвоем больше бы привезли, а привозить было что — насушили-то без счета. Хотя лучше не хвастать. Правда, как-то прикатили вдвоем, но торговля шла через пень-колоду, и Винцулис навсегда отказался от услуг жены — чертовщина какая-то, но всех больше к тебе тянет, когда ты один, да и сам ты пуще стараешься, а эта… Нехорошо говорить, но… топчется, как медведь, за прилавком… Окончательно могла испортить настроение дочка Тереселе — студентка, как уже говорилось, изучала она (сказать стыдно) литовский язык с литературой, или что-то в этом роде, как будто мы без науки по-литовски говорить не умеем… И приди же в такую минуту, когда он распродавал последние грибы! Дескать, одни такие штаны приглядела, бесенок, носит под полой черномазый, «Сафари» прозываются (а ну их в пекло!), большая редкость. Ужас, как подумаешь, — два килограмма за эти портки! Была бы хоть ее наука наукой, а то кончит — все равно будет у меня из кармана тянуть, ветеринар как-то обмолвился, что нынче в такие науки идут только дефективные, которые ни на что больше не годятся. Ветеринар-то считает, что у него — единственная стоящая наука, что после университета Тереселе будет бегать с голой задницей, до гроба будет заглядывать отцу в карман. Альбертас — другое дело: тот постигает торговые науки, способный был, чертяка, поступил без всякого блата, эти пять килограммов сушеных боровиков ведь не в счет. Сказывают, тысячи суют. Говорят, даже в тюрьму некоторых из тех, что берут, посадили. Альбертас и сейчас уже то да се приносит, еще только третий год учится, покамест только с практики, а все ж не из дома — в дом. Да ладно, как-нибудь уж выкарабкаются дети. Никуда не денутся; друг другу подсобят, поддержат.