Мой золотой Иерусалим
Шрифт:
Конечно, были испробованы и другие, более естественные и традиционные пути бегства в воображаемый мир: Клара читала книги, рассматривала рекламные объявления, сочиняла себе бесконечные романтические приключения; но ее детский жизненный опыт был так скуден, что не позволял отличить возможное от невозможного. А ей, даже маленькой, хотелось возможного. Жадно проглатывая бесконечные книжки о складно придуманных приключениях богатых детей на фермах, в пещерах контрабандистов или в загородных домах, она видела: это специально написано так, чтобы не слишком поверили. Книжные истории были слишком далеки от известной ей жизни, в то время как грозное напоминание о тесных вратах неизменно оставалось в силе. К тому же и в детских книжках, и в рекламных объявлениях все было чересчур гладко, а Клара, за неимением убеждений, жаждала сложностей. В то, что десятилетние дети могут ловить злодеев, сдавать их в полицию и получать в награду пони, она не верила, как не верила и в то, что в домах с постоянным горячим водоснабжением с лиц молодых мам не сходит беззаботная, горделивая и любящая улыбка. В их доме было горячее водоснабжение, но мать не улыбалась. В раззолоченном детском мирке Клара пыталась разглядеть хрупкие блики подлинной неоднозначности, уловить теплое сияние широких, полнокровных горизонтов, но тщетно; она искала недосказанности, драгоценных полутонов, возможности выбирать и отвергать, но ничего не находила. В рекламных
Книги про детей, которым дарили пони, Клара брала в библиотеке. Дома в шкафу стояли совсем другие книги, они тоже представляли жизнь в упрощенном свете, но по-иному, более старомодно; среди них были в полном смысле слова викторианские, и по возрасту — наследие времен бабушкиного детства, — и по настрою. Кроме Клары, никто их не читал; Клара же читала их потому, что читала все подряд. Умеренность, чистоплотность, непритязательность, самоотречение и смирение проповедовались в этих книгах с восхитительной последовательностью, в истинно протестантских традициях: ни ангелочки, ни лилии не нарушали чистоты страниц. Если что и привлекало Клару, так именно безжалостная прямота, доходившая порой до того предела, за которым начинается опасная крайность; например, в одном печальном рассказе говорилось о девочке, которая целыми днями преданно ухаживала за злой мачехой, и вот однажды, когда потерялась мачехина кошка, девочка выбежала ее искать в одной ночной рубашке, заболела воспалением легких и умерла. Но больше всего Кларе нравилась книга под названием «Золотые окошки» — школьная награда матери. Это был сборник басен, большинство из которых вели к общеизвестным выводам. Одна из них так и называлась: «Золотые окошки», и в ней рассказывалась не лишенная очарования история о мальчике, который бродил по холмам и увидел вдалеке дом с окнами из золота. Он решил добраться до этого чудесного дома, но так и не нашел его. Огорченный, мальчик двинулся в обратный путь и, лишь подходя к калитке, понял, что дом, который он искал, — его собственный, а окошки в нем позолотило заходящее солнце. Мораль здесь, надо полагать, заключалась в следующем: красоту нужно видеть в том, что имеешь, а не искать неизвестно где; но к этому неизбежно примешивалась уже не сказочная грусть — ведь золотые окна угасли, да и живущим внутри людям никогда их такими не увидеть. Был еще рассказ о слепой матери, чей сын не вернулся с поля боя; узнав об этом, рыдающая женщина спрашивала вернувшихся воинов, не случалось ли им видеть ее убитого сына — прекрасного юношу, одетого в искусно вышитые шелковые одежды; но воины отвечали: нет, мы не видели юноши, но мы видели могучего бородатого мужчину, он лежал убитый, и вместо пояса у него были повязаны странные одежды, ветхие, выгоревшие и изорванные, которые когда-то были расшиты цветами. Клара этот рассказ не понимала, но догадывалась: речь в нем идет о чем-то на порядок выше, чем сентиментальность. Однако интереснее всего был рассказ «Два сорняка». В нем говорилось о том, как два сорняка росли на берегу реки; один берег силы, чтобы прожить подольше, и поэтому был приземистым, худосочным и бурым, а другой изо всех сил тянулся вверх и рос, пышно зеленея. Летом, как водится в баснях, они стали укорять друг друга: низкий называл высокого собрата честолюбцем и помпезным транжирой, а тот обзывал его жалким скрягой. В конце лета мимо шла красивая девушка; она увидела высокое растение, сорвала его и приколола к платью, где сорняк до вечера пламенел своими алыми соцветиями и умер счастливым. Тот, что остался на берегу, увидел все это, рассмеялся и подумал, что уж он-то доживет до следующего лета. Так и случилось.
Интересно, что басня не вела к однозначному выводу. По всем законам жанра, смерть большого растения должна была утверждать праведность жизни маленького, точно так же как страдания стрекозы утверждают праведность муравья, но этого почему-то не получалось. Получалось, что можно выбирать. Рассказ не то чтобы открыто провозглашал, будто расточительная красота и наслаждение жизнью стоят самой жизни, но все-таки намекал, что такое возможно, и одного признания этой возможности Кларе было более чем достаточно. Перечитывая басню, она каждый раз испытывала новое потрясение от того, как в знакомом сюжете, рассказанном знакомыми словами, открывалось и высвечивалось что-то новое. Здесь, под коленкоровой обложкой с золотыми буквами, такой подарок был поистине роскошью.
В одиннадцать лет Клара, вслед за братом Аланом, получила право учиться в классической школе. Миссис Моэм была категорически против подобных школ, поскольку там нужна дорогая форма, но, к счастью, общественное и финансовое положение семьи помешало найти обоснованный повод для отказа; миссис Моэм достаточно часто поступала необоснованно, но делать это на виду у всей округи все же не хотела, так что ее скупость и врожденное недоверие к образованию отразились лишь на выборе школы, самой захудалой — под тем предлогом, что автобус обойдется дешевле. Школа «Баттерсби» располагалась в большом, мрачном и каком-то уродливом здании на внешней границе одного из тех районов, что кольцом окружают центр почти любого города и представляют собой серые, обезлюдевшие, заброшенные кварталы — следы былого богатства; зажиточные семьи давно покинули большие, не лишенные достоинства дома с террасами, и теперь в них селились только те, кому другое жилье было не по карману. Разве что случайно кто-то «из благородных» застревал здесь, угрюмо доживая свой век; однажды ветхая, скрюченная и неопрятная старуха обратилась к шедшей по улице Кларе и голосом, исполненным изысканности и безумия, стала говорить, что вот было время, когда обитатели этих кварталов ходили, высоко подняв голову. Но беседы не вышло: Клара — маленькая, в сбившихся гольфах — не поняла, чего от нее хотят.
Захудалый район и мрачное, запущенное школьное здание Клару не пугали. Наоборот, школа вызывала у нее бесконечный восторг, ей нравилось именно то, за что обычные люди школы как раз не любят. Нравилось здание — огромное, стылое и неуютное, словно ангар; и стены коридоров — снизу, по плечо, темно-зеленые, а выше бледно-салатные; и длинные, чуть теплые батареи, и измазанные мелом гулкие доски, и высокие немытые окна. Ей нравились раздевалки и шкафчики, и сам казенный дух, и бесконечные ряды умывальников и кабинок в туалетах, и питьевые фонтанчики на каждом углу. Нравилось, что школа одиноко высится посреди обширного глинистого пустыря, покрытого где травой, где асфальтом: упавшая во время войны бомба разрушила часовню по соседству, место заровняли, и оно незаметно превратилось в часть школьной территории. Пустырь был открыт со всех сторон; пронизывающий ветер, казалось, не стихал здесь никогда, он превращал девчоночьи руки и коленки в красно-синие ледышки и, стоило школьницам выйти за порог, срывал с голов форменные береты. Но Кларе нравилось все, даже холод, лишь бы не теснота, не зажатость, не бездушный уют; она любила безымянную толпу в школьном гардеробе, несущую на подошвах грязь с улицы, оставляющую волосины на стенках раковин; любила за то, что в этой толпе все безымянны, что это не мать, не Алан и не Артур. Дом и домашние ввергали Клару в ужас, но они
Учиться Кларе тоже нравилось. Это было несложно: первые годы ей одинаково легко давалось абсолютно все, благодаря замечательной памяти на факты, и, только став старше, она начала сомневаться, что способна и дальше всерьез заниматься физикой и математикой. Самым любимым у нее сначала был предмет, обобщенно именовавшийся «естествознанием», Клара самозабвенно играла с бунзеновскими горелками — дома ей не разрешали даже зажигать газ. Еще предмет ей нравился потому, что она чрезвычайно быстро завоевала сердце миссис Хилл, учительницы естествознания: это стало первым завоеванием в Клариной жизни.
Миссис Хилл была невысокой полноватой женщиной средних лет с мелко вьющимися волосами, уложенными в мелковитую сеточку. Поверх одежды она всегда носила халатик без рукавов, в сине-малиновый цветочек, делавший ее похожей не то на добрую тетушку, не то на уборщицу, но только не на знатока естественных наук. Со своими приборами она управлялась, словно хозяйка, ловко орудующая сковородками и скалками: сказывались годы ведения домашнего хозяйства. Детей у нее не было, но, в отличие от большинства других учительниц, был муж, и в ее действиях сквозила чуть заметная отстраненность, легкое отчуждение от всего, что составляло школьную жизнь. Миссис Хилл существовала отдельно от нее, в своем халатике, в своей лаборатории, со своими замужеством; только это и спасало ее от участи, которая иначе была бы поистине ужасной. Потому что с дисциплиной дела у миссис Хилл обстояли безнадежно, она была из тех учителей, чьи ученики всю жизнь могут безнаказанно вытворять что угодно и знают об этом. Будь она традиционной школьной учительницей, пытающейся вдалбливать ученицам традиционный школьный предмет вроде истории или латыни, злым, издевательским насмешкам не видать бы конца; но у миссис Хилл почему-то до такого не доходило. Прежде всего, большинство девочек проявляли, хотя бы время от времени, интерес к естествознанию: они с удовольствием наблюдали за растущими кристаллами, за шипящими кусочками натрия, мечущимися в блюдцах с водой, взвешивали что-то на маленьких весах с маленькими гирьками и таким образом то и дело вполне добровольно дарили миссис Хилл своим вниманием. Но самое замечательное — невнимание класса ничуть не задевало миссис Хилл. Ей было, в сущности, безразлично, слушают ее или нет; она объясняла, и ей самой было интересно; она как ни в чем не бывало прогуливалась от стола к столу, прекрасно видя, кто записывает ход опыта, а кто вместо этого ведет дневник. С доской она работала тоже крайне оригинально: написав уравнение, обнаруживала ошибку, что-то бормотала, стирала, заглядывала в учебник, ни на минуту при этом не подозревая, что рискует своим авторитетом.
С ней, сами того не зная, девочки отдыхали. Делать вид, будто они ни во что ее не ставят, было не обременительно, не то что на уроках географии у некоей мисс Райли — вот уж кто действительно не справлялся с классом; география была невыносимым мучением, мисс Райли просто напрашивалась на издевательства: она сидела перед ними, беспомощно пытаясь наладить дисциплину, худенькая, хорошенькая, затравленная и нескрываемо жалкая, откровенно являя собой всю бездну унижения — бездна эта пугала девочек своей глубиной, но она же неминуемо предполагала дальнейшие истязания. В отличие от мисс Райли, спокойно-безразличная миссис Хилл не вызывала их на жестокость, и на ее уроках совесть у девочек была чиста. Хотя вели они себя порой невообразимо: когда были маленькими, проводили большую часть урока на полу у дальней стены класса, играя с шариками ртути; они прокалывали их иголками или остриями авторучек и наблюдали, как ртуть скатывается в шероховатые зазубренные щели в пыльном деревянном полу, потом выталкивали ее обратно, в восторге от того, как толстенькие упругие шарики отряхиваются от соринок. Когда они выросли из этих детских забав, то нашли новые развлечения — например, прожигали сиденья бунзеновскими горелками. Был случай, когда они купили фунт сосисок, принесли на урок и стали поджаривать, тоже на горелке, а потом съели почти что у всех на виду, наполнив класс запахами; миссис Хилл, казалось, ничего не заметила и продолжала спокойно объяснять закон Бойля. Кларе сосиска не понравилась, снаружи она обгорела дочерна, а внутри осталась сырая, к тому же мать когда-то говорила, что от сырых сосисок непременно будут глисты, но вкус сырого сосисочного фарша и горькой обгоревшей корочки запомнился надолго — вкусом запретного удовольствия.
Клара стала любимицей миссис Хилл. Когда она это обнаружила, то отнюдь не огорчилась; хотя другие смеялись, Клара уже достаточно понимала жизнь и знала: любовь, чья бы она ни была и чем бы ни была вызвана, не бывает ни смешной, ни ничтожной. У других учителей тоже имелись любимчики среди девочек, а у девочек — среди учителей, но у миссис Хилл это проявлялось как-то уж слишком нестандартно, в полном, впрочем, соответствии с ее нестандартным положением в школе. Весь облик и манера миссис Хилл неизбежно придавали ее привязанности, отнюдь не чрезмерной, что-то материнское; сама она в своем отношении к Кларе явно не видела ничего странного, ей ничего не стоило поинтересоваться Клариным мнением, никак этого не оговаривая, но и не рисуясь; ставя Клару выше остальных, она во всеуслышание заявляла что-нибудь вроде: «Ну, Клара, надеюсь, уж ты-то помнишь, что я рассказывала на прошлой неделе» — или: «Впрочем, что я стараюсь — все равно слушает одна Клара Моэм». Это было настолько неслыханно, что никого не задевало. По школьным понятиям, это был просто бред, а на бред не обижаются. Девочки хихикали, Клара тоже хихикала, и все шло своим чередом. Клара даже привязалась к миссис Хилл и очень гордилась своей привязанностью к такой чудачке.
Другое дело мисс Хейнз. Она тоже выделяла Клару, но тщательно это скрывала. Мисс Хейнз, учительница французского, была молода, пользовалась уважением и имела все шансы стать лучшим учителем школы. Клару она любила за способности, и не более того; ничто другое ее в Кларе не интересовало, жизнь мисс Хейнз была достаточно полна, она много развлекалась и имела любовника. Девочки ее уважали: она умела с ними справляться, держалась очень уверенно и носила изумительные джемпера, сногсшибательные чулки и такие модные туфли, что неискушенный глаз мог принять их за ортопедическую обувь. Расположение мисс Хейнз не было для Клары очевидным, его скрывала энергичная манера, строгость и требовательность, почти чрезмерная, так что Клара из кожи вон лезла, чтобы ее оценили. Только достигнув того возраста, когда предстояло определиться и решить, в каком направлении пойдет ее дальнейшая учеба, и выбрать между естественными науками и гуманитарными — на следующий год они разделялись, чтобы уже никогда не соприкасаться, — только в пятнадцать лет Кларе открылся блестящий результат ее усилий и то, о чем прежде она могла лишь догадываться: что миссис Хилл и мисс Хейнз буквально боролись за нее. Это открытие принесло ей, как ни странно, огромное удовлетворение. У Клары и в мыслях не было бросить французский ради миссис Хилл, тем более что среди прочего у нее обнаружились кое-какие досадные сложности, связанные с пониманием природы электричества, но чувствовать себя желанной было исключительно приятно, поэтому она долго не принимала никакого решения, пока наконец ее не вызвала директриса и не сказала, что мисс Моэм следует заняться естественными науками, это более перспективно. Тогда-то Клара и объявила, что выбирает гуманитарные предметы.