Мой золотой Иерусалим
Шрифт:
Выйдя от директрисы, она столкнулась с мисс Хейнз; на той был очень симпатичный тонкий рифленый джемпер горчичного цвета и юбка в тон, тоже очень симпатичная. Вдруг Клару, обдав непонятным трепетом, осенило: мисс Хейнз специально оказалась в этом коридоре, она поджидала ее, Клару.
— Добрый день, Клара, — сказала мисс Хейнз.
— Добрый день, мисс Хейнз, — ответила Клара, не торопясь расщедриться.
— Мисс Поттс, кажется, собиралась поговорить с вами по поводу будущего года, — сказала мисс Хейнз.
— Да, я у нее уже была, — ответила Клара.
Последовала небольшая пауза: Клара упивалась положением желанной ученицы.
— Надеюсь, вы не передумали заниматься языками? — сделав над собой легкое усилие, наконец спросила мисс Хейнз.
Клара сжалилась:
— Ну что вы, — сказала она, уже улыбаясь. — Что вы, конечно, нет. Я сказала ей, что ни в коем случае не брошу французский. Мне было велено хорошенько подумать, но на самом деле я уже обо всем подумала.
Выслушав это, мисс Хейнз, которая тоже было заулыбалась, мгновенно согнала с лица улыбку, снова приняла свой обычный энергично-надменный вид и, проговорив: «Очень, очень хорошо», равнодушно зашагала прочь.
В автобусе по дороге домой она размышляла, что бы на все это сказали родители, вздумай она с ними посоветоваться. Неужели ее грандиозный успех не произведет ни малейшего впечатления? Стоял приятный летний день, солнце непривычно ярко и весело освещало бегущие друг за другом ряды домов; город, как Рим, был построен на холмах, и в нескольких местах открывались достаточно привлекательные панорамы далеких склонов, покрытых плотным узором крыш и печных труб. Это частично компенсировало гнетущий вид самих домов, на которые вблизи было страшно смотреть: расстояние и само их количество неожиданно одаривало их ярким, звонким благообразием. Кто-кто, а Клара по опыту знала, насколько справедлива суть рассказа о доме с золотыми окошками: однажды ей довелось, гостя у подруги, залюбоваться раскинувшимся вдалеке, как на ладони, великолепным склоном, подернутым дымом из труб, — склоном, где стоял ее собственный дом. В автобусе, который сейчас вез ее туда мимо безгранично, безоговорочно, прихотливо свободных людей и угодий, трудно было поверить в спертую домашнюю несвободу; Клара снова, как очень часто бывало, ощутила в себе силы верить, что все иначе: реальность была так нелепа, так противоестественна, а ее надежды так цепки, что она беспечно сделала им крошечное послабление, дала малюсенькую поблажку — пусть порыщут, принюхаются, освоятся. Эти надежды крепли даже от вида относительно зеленых улиц: сойдя на своей остановке, Клара на мгновение уловила, что именно заставляет многих стремиться жить в этой части города. Она шла по Каштановой аллее, то отщипывая листик от живой изгороди, то проводя рукой по прутьям ограды, и думала, что не так уж все плохо, что сейчас она родителям все сообщит; они вечно говорят, что как же, им очень интересно, стоит Кларе упрекнуть их в безразличии, — вот и отлично, пусть проявят хоть каплю своего интереса.
На этот раз даже вид садика перед домом не очень обескуражил Клару. Это был прямоугольный клочок земли, на котором траву подстригали вместе с сорняками; посередине рос пыльный куст, который никогда не цвел. Дорожка к двери, как и у соседей, занимающих смежную половину дома, была вымощена плитами неправильной формы. Миссис Моэм это не нравилось: плиты расшатывались, и она хотела заменить их асфальтом. Кларе дорожка тоже не нравилась, но она отстаивала ее из чувства долга. Парадную дверь голубого цвета украшал витраж, который миссис Моэм тоже не любила. Над ступенями был двускатный деревянный козырек с фестонами по краям — вероятно, чтобы уберечь от дождя гостей, пока им не откроют. Козырек миссис Моэм тоже не нравился на том основании, что от него ни красоты, ни пользы.
Клара, само собой, прошла мимо парадной двери к черному ходу, ведущему в кухню. Миссис Моэм разбирала провизию, доставленную из бакалейной лавки. На вошедшую Клару она не взглянула, но сказала:
— Пишешь им «большую», так непременно надо подсунуть мне эту дуру огромную!
Получение заказанного неизменно сопровождалось подобными замечаниями, неизменно подразумевающими, что негодяи-лавочники все делают назло, лишь бы досадить миссис Моэм каждой мелочью. Тем не менее по голосу матери Клара поняла: произошло нечто приятное; снимая и вешая в шкаф школьный блейзер, она ожидала услышать, что же именно. Но поделиться с ней не спешили: сначала Клару отправили наверх переодеться в домашнее. Когда она спустилась, мать накрывала на стол; Клара стала молча помогать, рассчитывая либо, улучив благоприятный момент, выложить свои собственные новости, либо оказаться посвященной в причину очередного торжества матери. Обычно она старалась избегать домашних повинностей, подолгу задерживаясь в ванной или у себя в комнате: работу по дому, тягостную, монотонную, Клара терпеть не могла.
— Заходила миссис Ханни, — сообщила мать, передавая через окошечко, соединяющее кухню со столовой, грелку для чайника.
— Да? — Клару охватило отвратительное тоскливое любопытство.
— Ей нужно было позвонить по телефону, — сказала миссис Моэм.
— A-а, — сказала Клара, начиная догадываться, что так согрело душу миссис Моэм: отсутствие у миссис Ханни телефона уже несколько лет служило темой недоуменно-уничижительных тирад.
— У нее сломался телевизор, — продолжала миссис Моэм. — Она хотела вызвать мастера.
Последовала выразительная пауза: Кларе предлагалось самой сделать выводы, что было достаточно несложно, ибо наличие у миссис Ханни телевизора при отсутствии телефона было центральной мишенью насмешек в семье миссис Моэм. Немало говорилось о том, какое это пренебрежение общепринятыми ценностями, какое безответственное попрание логики. Развивая тему, миссис Моэм часто возвращалась к воображаемой ситуации, когда разбитая внезапным параличом миссис Ханни не сможет позвонить доктору и испустит дух под идиотское кваканье своего телевизора. Естественно, когда у самой миссис Моэм еще не было телевизора, ее праведный гнев был несколько горячее; но и теперь она умудрялась находить достаточно причин для негодования, и потому суть ее отношения к миссис Ханни ничуть не изменилась, разве что в нападках уже не было того размаха. Клара часто думала, что отношение матери к телевидению символизировало всю ее систему моральных ценностей: не имея телевизора, она считала телевидение пределом пошлости и мещанства; купив телевизор, она стала считать всех, кто этого не сделал, либо «чересчур умными» и снобами, либо нищими, но при этом умудрялась по-прежнему презирать всех тех, кто приобрел телевизор до того единственно уместного, достойного, верно уловленного момента, когда перед прелестями телевидения не устояла сама миссис Моэм.
— Она хотела, — безжалостно продолжала мать, —
Клара поняла, что миссис Ханни достигла предела своего падения, ибо телесериал, название которого мать, конечно же, прекрасно помнила, был в глазах миссис Моэм верхом примитива, развлечением специально для тупиц и людей с окончательно испорченным вкусом.
— Я ей сказала, — миссис Моэм передала Кларе пластмассовую масленку, — что ни одной серии не видела.
На этом, судя по всему, исполнение программы закончилось.
— И что, пришел мастер? — спросила Клара, чувствуя, что надо что-нибудь сказать, однако не осмеливаясь касаться истинного смысла всей истории.
— Понятия не имею. Я ей сказала, что мастера надо вызывать регулярно. А то она, видите ли, вызывает мастера, только когда что-нибудь сломается.
Последнее было сказано с глубочайшим злорадством, злорадством благоразумной старой девы. Кларе не удавалось побороть ощущение, что вызывать мастера именно тогда, когда что-то сломалось, вовсе не такая дикость, как думает мать, но судить об этом с уверенностью она не могла, поскольку, как думают и живут другие, просто не знала. Окрестные жители, похоже, мать уважали, признавая за ней права, которыми она сама себя наделила; Клару это и изумляло, и угнетало: ведь никто не поступал так, как миссис Моэм, и тем не менее на всех действовала внушительность ее принципов. Воспринимая близкие отношения с людьми как оскорбление, мать не имела друзей, но имела авторитет, и безжалостно подавляла всех неопределившихся и незадумывающихся. Клара никак не понимала, почему никто из них не отвечает презрением на презрение, почему те, скажем, кто посещает церковь, кто читает романы, кто заполняет карточки футбольного прогноза и кто любит ездить на мотоцикле, не наберутся мужества сообща отстоять свои вкусы перед лицом тотального осуждения миссис Моэм. Но никто этого не делал. Вместо того чтобы предпринять встречное нападение, они, похоже, извинялись за свои недостойные слабости. Раз Клара даже слышала, как одна постоянная прихожанка, застигнутая в момент передачи викарию небольшой суммы для бедных, оправдывалась перед миссис Моэм, что вообще-то не собиралась этого делать и никогда бы не сделала, не брось на днях ее младший сын воскресную школу. В плотно окружающем миссис Моэм сознании собственной непогрешимости было что-то такое, отчего люди, приближаясь к ней, чувствовали себя немного виноватыми, хотя в половине случаев не знали, в чем именно. Она порицала столь многое и столь открыто, а одобряла вещи столь неожиданные и в такой тайне от остальных, что под ее всевидящим взглядом каждый безропотно причислял себя к козлищам. Случалось, нахальная продавщица где-нибудь в центре — им там все как с гуся вода — находила что ответить, но Клара в этих случаях испытывала такое напряжение, смешанное со стыдом, что и думать не могла о ликовании. Местные продавщицы старались миссис Моэм не гневить. Они ее боялись.
Боялась и Клара. Она твердо намеревалась воспользоваться тем, что миссис Ханни так кстати попалась матери под руку, чтобы, улучив благоприятный момент, заговорить о своих делах; но, когда такой момент настал, у нее ничего не получилось. Клара стояла, уставившись на скатерть в желтых цветочках, соображая, как бы получше сказать, и молчала. Она сама не понимала, откуда такой страх — ведь она не уважала мать, она ее презирала; с чего ей робеть перед человеком, чью натуру во всей ее презренной мелочности она видела насквозь? Она ненавидела мать за ее ненависть к миссис Ханни, эта ненависть заставляла ее содрогаться от ужаса. Даже вид накрытого стола был Кларе отвратителен — о скольких он свидетельствовал несуразностях, о скольких раз и навсегда заведенных правилах! Каждый, буквально каждый предмет появился здесь в пику чему-нибудь или кому-нибудь и теперь лежал с тошнотворным видом гордого превосходства. А какое все было уродливое! Клара бы простила вещам их уродство, если бы этим уродством так не гордились. Скатерть была льняная: миссис Моэм считала, что полиэтиленовыми скатертями пользовались разве что в рабочих семьях, и часто на эту тему распространялась; но салфетки под каждым прибором красовались полиэтиленовые. Необходимости в них не было, супа сейчас не предполагалось, но это ничего не меняло, салфетки лежали. Все остальное на столе было под стать скорее полиэтиленовым салфеткам, нежели льняной скатерти, ибо на деле миссис Моэм была ярым приверженцем пластмассового и синтетического, ставя практичность превыше всего. Весь дом был забит так называемыми практичными вещами: пепельницами с пружинкой (в доме, где хозяева не курили, а гостей никогда не было), какими-то хитроумными лейками, мухобойками, распрыскивателями ароматизаторов, футлярами для рулонов туалетной бумаги, картофелерезками и механическими сахарницами. В универмагах миссис Моэм была активнейшей покупательницей, падкой на самые нелепые приспособления. Вздумай кто-нибудь упрекнуть ее в мотовстве, она дала бы негодующий отпор такому глупцу и фантазеру; между тем страсть к приобретению «полезных вещей» бесславно поглотила немало фунтов стерлингов. Точно так же она всю жизнь утверждала, что терпеть не может всякие побрякушки, подразумевая, судя по интонации, те милые безделицы, которые во множестве украшали когда-то гостиные викторианской Англии; однако именно побрякушки задавали тон во всех ее комнатах. Правда, миссис Моэм их таковыми не воспринимала, и к чести ее следует сказать, что ни одна из этих вещей не была куплена — и не служила — в качестве украшения. Клара подсчитала, что как минимум треть предметов, неизменно выставляемых на стол, ни разу в жизни во время еды не использовалась, но радовать глаз тоже никак не была предназначена. Особую неприязнь она испытывала к лохани, расписанной пунцовыми тюльпанами. Никакие остатки чая никто туда никогда не сливал — миссис Моэм отлично знала, что это давно не принято. Тем не менее лохань каждый раз появлялась на столе. Она выпирала, она выносила мучительный приговор всей этой жизни. Клара не знала, как и на каком этапе развития человеческого общества появились такие лохани, которым и названия-то не придумали, — вещь эта мучила ее, словно скрываемый в семье позор. Ни в одном другом доме Клара таких лоханей не встречала и ненавидела в ней извращение, возведенное в символ исконной добропорядочности.