Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
12 сентября.
Звонил в 5.30.
Сказал — позвонит завтра в 12.30.
Ссора с Ди Маггио (клуб» Аист»).
Видела там Его.
23 сентября.
Звонил в 12.30.
Фотографии, где я и Ди Маггио. Господи, я надеялась, Его это встревожит.
Звонок Райтеру. Он звонил в семь часов. Звонил в 11.45.
14
Ланч, он заказал баранью отбивную. Короткий разговор; я наконец сказала, что не могу больше терзаться из-за незнания того, что он думает или чувствует. Тогда он сказал, что любит меня. Ушел в четыре. Я — на седьмом небе. Звонил в семь. Послала ему любовное письмо. Придет после спектакля.
Преданный Дон, костюмер Юла, стал их доверенным лицом и связником. В длинных посланиях и коротких записках они не могли пользоваться своими настоящими именами: те были слишком известны. Во избежание разоблачений Юл придумал прозвища. Сам он, с бритой наголо головой, превратился в «Кудрявого», а Дитрих окрестил «Бандой», и это прозвище, на мой взгляд, ей исключительно подходило. По крайней мере, лучшего для нее никто не изобрел.
Вечера ее строились в зависимости от протяженности мюзикла «Король и я», а также от длины антрактов в спектакле. По этой причине от половины девятого до одиннадцати она была свободна и, по обыкновению, обедала в обществе своего Рыцаря. Дневник ее регулярно (и часто) констатирует, что, к примеру, в час она ждала звонка, снова говорила с Юлом в четыре, а затем, так как он не смог приехать в перерыве между действиями, отправилась в обиталище Рыцаря и спешила оттуда домой, чтобы успеть к звонку, намеченному на восемь пятнадцать. Позже Юл выработал новую систему звонков; туда входили и минуты во время представления, когда его не было на сцене. Пока Гертруда Лоренс исполняла свое знаменитое «Знакомясь с тобой…», Король за сценой, облаченный в сверкающее великолепием платье, очередной раз набирал телефонный номер моей матери.
Непрерывно тоскуя по Юлу, упиваясь счастьем от его звонков и посещений, она умудрялась поспевать и на свидания к Майклу Уайлдингу, когда тот проездом останавливался в Нью-Йорке. Она чрезвычайно не любила огорчать своих любовников минувших лет и находила, что это вполне естественно — предоставлять им в кратковременное пользование то, чем некогда они владели целиком и постоянно. Однажды я попробовала выяснить, какова морально-этическая подоснова этого великодушия. Она ответила:
— Но они такие милые, когда просят, и, кроме того, знаешь, потом ужасно счастливы. Вот и нельзя отказать. — Потом добавила застенчиво: — Правда же?
Весь год ее дневник четко фиксирует часы, когда Юл приходит, звонит, ночует, отменяет встречу, не звонит или остается дома с женой, которую Дитрих в случае, если о ней заходит речь, называет «она» или «эта самая».
15 сентября.
Ушел в шесте пополудни. Седьмое небо. Звонил в 6.30.
Жизнь остановилась. Звонил в 12.00.
Приехал позавтракать.
Счастье!!!
Звонил в полдень.
В полночь звонок Дона. Записка:
«Не забывай — я люблю мою Банду».
Дьявол бы побрал «эту самую».
25 сентября.
Весь день ни слова.
Страдания.
В 6.00 цветы от него.
Звонил
Свою душу Дитрих изливала тем, кто «знал». Закономерно предположить, что вследствие этого наш дом превратился в ее каждодневный форум. Она или появлялась сама между визитами Юла, или беспрерывно набирала мой номер. Он звонил, он не звонил. Не слышала ли я чего-нибудь? Что я думаю по этому поводу? Я его друг — мне положено знать. На самом ли деле жена Юла ушла от него? Или он лжет? Может, он все еще спит с женой? Уверена ли я, что любит он только ее, Дитрих? А что думает по этому поводу Билл «как мужчина?»
Если я была занята (дети, репетиции), она или приставала с теми же вопросами к Биллу у него на службе, или по несколько раз оставляла одно и то же сообщение на коммутаторе Си-Би-Эс. «Пусть Мария Рива немедленно позвонит матери».
На Рождество Боб Хоуп улетел в Корею поднимать дух сражающихся солдат. Моя мать была влюблена до такой степени, что об идущей войне, боюсь, даже не подозревала. Конечно, Дитрих наверняка и не вызвалась бы добровольно съездить на фронт развлечь «наших мальчиков». В тот раз ее «единственная любовь» пребывала на Бродвее в полной безопасности.
Нам никогда не разрешалось праздновать день рождения моей матери. Человечеству — пожалуйста. Мировым знаменитостям — сколько угодно. Но тем, кого она считала своей семьей, — ни за что! Преступивший закон подлежал наказанию — беспощадно, как она умела, изгонялся из сферы ее бытия. Остракизм, в общем-то, многим был желателен, но длился он не вечно, а возвращение законных прав носило такой неприятный характер, что не оправдывало совершенную ошибку. Никаких поздравительных открыток, никаких цветов, подарков, тортов, вечеринок. Все это, однако, не означало, будто хоть кому-нибудь из нас позволяли забыть день ее рождения. Она набирала номер нашего телефона и говорила:
— Знаешь, кто мне звонил?.. — За этим, как правило, следовал солидный перечень президентов, политических лидеров, знаменитых писателей, музыкантов, физиков, а под конец дождем лились имена популярных режиссеров и актеров. Потом звучал монолог о цветах:
— Ты бы поглядела на цветы! Корзины такой величины, что в дверь не проходят! Розы невероятной высоты, их ни в одну вазу не поставишь. Шагу сделать нельзя, столько цветов! Квартира похожа на оранжерею! Дышать невозможно, и к тому же я ума не приложу, куда деть все эти ящики с шампанским!
Тут она переводила дух. Наступала наша очередь «горько» жаловаться:
— Но, Мэсси, ты же велела, чтоб мы ничего не присылали… Ты же не хочешь, чтобы мы… Это же твой строгий приказ — ничего не делать ради дня твоего рождения!
Выслушав, мать моя отвечала:
— Разумеется, я против того, чтобы хоть что-нибудь делали вы, — просто моей семье следует знать, какую невероятную шумиху подняли все остальные по случаю моей даты.
В эту игру мы играли пятьдесят лет, пока из надежного источника не стало известно, что моя мать, позвонив какому-то неизвестному почитателю и поблагодарив за поздравление, добавила: цветы и открытка от него ей, мол, тем более дороги, что родная дочь никогда не вспоминает про этот день и не догадывается хоть что-нибудь прислать. С тех самых пор я каждый раз или телеграфировала матери, или звонила утром праздничного дня. Телефонный разговор всегда начинался одинаково: «Конечно, это против правил и ты категорически запретила, но…» Она все равно говорила знакомым, будто я снова забыла торжественную дату. Но теперь, по крайней мере, я знала, что она лжет. Детей моих эта игра, разыгрывавшаяся у них на глазах, приводила в недоумение; став старше, они ею искренне возмущались, чего она на самом деле и заслуживала. Муж просто отказывался в ней участвовать. От этого любовь Дитрих к нему, естественно, не усилилась, но в те времена у него хватало сил не обращать внимания на подобные вещи.