Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
Из операционной ее привезли в страшно возбужденном состоянии. Вечером, когда действие анестезии закончилось, она первым делом спросила, где ее дорожная сумка. Когда я предложила достать все, что нужно, из этой большой и тяжелой сумки, она пришла в ярость и велела выполнять то, что приказано! И, как безумная, рылась в ней, пока не сообразила: то, что она ищет, из сумки изъято, причем тайком, без спроса. С этого момента я, медсестры, все обитатели штата Техас превратились в «гестаповцев», и была объявлена война тем, кто «упрятал меня в этот концлагерь».
Доктор Дебейки невероятно гордится своими личными успехами в борьбе с инфекцией. Правила гигиены, установленные им для операционного блока и вообще для всей клиники, строги и непоколебимы чуть ли не за гранью разумного, однако одержанные доктором победы над инфекцией оправдывают
— Я не грязная! Вы что тут все — вообразили, будто имеете право указывать мне, когда я должна мыться? Фашисты! Это ты… ты заставила меня сюда лечь… ты со своей патологической любовью к врачам и больницам! Не буду я мыться! Идиотизм какой-то!
Для нее, вероятно, это было ужасное время. Хуже, чем мог бы себе представить человек со стороны. Женщина, которая делала все для того, чтобы ее стареющее тело казалось молодым, которая придумывала тысячи способов для маскировки жировых складок на дряблых ляжках, которая прятала свои тонкие редеющие волосы под золотыми париками, которая втискивала свои отвисшие груди в прозрачную сбрую, пытаясь сохранить тот образ Венеры, в каком хотел видеть Дитрих мир, вынуждена была сбросить свои покровы. Легенда выставлялась на обозрение множества незнакомцев. Начиная с этого дня, в мире появится группа людей, которые видели подлинную Дитрих, семидесятитрехлетнюю старуху, чье тело выдавало ее возраст, даже если лицо лгало. Мать не столько пугала предстоящая операция, сколько неминуемое разоблачение.
Однако я все-таки затащила ее под душ. Я знала, что перед операцией ей дадут успокоительные, и хотела, чтобы это произошло как можно раньше: ведь она еще могла передумать и покинуть клинику. Было пять тридцать утра; когда я вытирала мать, она сказала:
— Уезжаем отсюда! Нога заживет безо всех этих глупостей! Придумай что-нибудь — пообещай своему драгоценному Дебейки, что я вернусь после окончания гастролей, — и, выйдя из ванной, принялась искать свою одежду.
Я подошла к кровати, возле которой была кнопка вызова медсестры. Мне нужна была помощь. Отлученная от своих лекарств и спиртного, мать страдала от вынужденной абстиненции. Ее необходимо было побыстрей успокоить — пускай даже принудительно, — пока она не пришла в сильное возбуждение. Незаметно нажав кнопку, я осторожно приблизилась к матери — она стояла совершенно обнаженная, дрожащая, судорожно обхватив себя руками.
— Успокойся, Мэсси. Успокойся; позволь, я тебе помогу. Мы уедем. Сейчас я тебе дам бюстгальтер и трусики, но ты помнишь, что нужно сделать, прежде чем одеваться? Ляг на секунду на кровать, и я перевяжу тебе ногу.
Спустя десять минут Дитрих на каталке повезли к лифту; на ее губах блуждала легкая улыбка. Она кротко смотрела на меня и казалась довольной. Жаждущий виски организм почти беспрекословно согласился на солидную дозу валиума! Я молилась, чтобы после операции мать забыла, как прекрасно себя чувствовала, и не пристрастилась к тем новым наркотикам, которыми должны были накачать ее вены. Я сжала ее руку, дверь лифта закрылась. Наконец-то, после стольких лет страданий, блестящий специалист займется спасением знаменитых ног Дитрих. В то утро доктор Дебейки успешно произвел шунтирование правой бедренной и левой подвздошной артерии, а также двустороннюю поясничную симпатэктомию.
В блоке интенсивной терапии всегда жуткий холод. За мать дышит аппарат. Она лежит, тихая, впервые на моей памяти совершенно беспомощная, и я вдруг испытываю очень странное чувство. Я ощущаю себя в полной безопасности — мне ничто не грозит. До этой минуты я не осознавала, что все еще боюсь свою мать. Какая ужасная минута… Я поворачиваюсь и ухожу, оставив ее наедине с аппаратами, которые должны ее воскресить.
На рассвете тридцатого января меня разбудил телефонный звонок. Взволнованный голос старшей сестры из интенсивной терапии:
— Миссис Рива, я знаю, сейчас только три часа утра, простите, что бужу вас, но ваша мать… Нет, нет.
— Сейчас иду.
Я вошла в полутемный блок. Длинные ряды неподвижных тел, тихое жужжание мониторов, отражающих работу сердец, монотонное шипение приборов для искусственного дыхания, легкие торопливые шаги ног в обуви на резиновой подошве — аппараты и самоотверженные ангелы-хранители трудятся, отгоняя смерть.
Я переступила порог предоставленной матери отдельной палаты. Она кричала:
— Вы передали сестре то, что я просила? Я же сказала: вызовите мою дочь. Она расскажет доктору Бейки, что вы со мной вытворяете… Она была в полном сознании.
Если бы ее тело не было подсоединено к чудодейственным суперсовременным аппаратам, никто бы не поверил, что этой женщине менее суток назад произведено шунтирование.
— Ох! Это ты! Наконец-то! Я им говорила: «Вызовите мою дочь». А они заладили, что ты спишь, и тогда я сказала: «Моя дочь спит? Не может она спать, когда ее мать здесь! Приведите ее!» Мне пришлось с ними драться — можешь в такое поверить? Я здесь лежу, я пациент, а они со мной препираются! Какое ужасное место… они даже посмели приказать мне понизить голос — дескать, рядом другие больные, умирающие… У великого Дебейки умирающие больные? С каких это пор?
Сестры из отделения интенсивной терапии обычно бывают счастливы, освобождая больного от дыхательной трубки. Это момент, когда жизнь наконец одерживает победу над аппаратом, и все ждут его с волнением и надеждой. В случае же с моей матерью они, вероятно, пожалели, что это сделали, и теперь корили себя за невольное желание вставить трубку обратно.
Мать знаком велела мне приблизиться и прошептала:
— Они даже отказываются вколоть мне снотворное. Скажи об этом Дебейки и еще скажи, что они разрешили какому-то студентику входить сюда и каждые две минуты брать у меня кровь. Я называю его Дракулой. Он понятия не имеет, как это делается. Посмотри, какие у меня на руках синяки… Внезапно она замерла и уставилась на звуконепроницаемый потолок. — Гляди… — прошептала она, — вот они! Видишь? Ты их видишь? У них фотоаппараты! Фотоаппараты! Видишь отблески от линз? Там, наверху, маленькие человечки — с фотоаппаратами… Скажи Дебейки!
Галлюцинации в послеоперационный период — дело обычное, но больные никогда не помнят, какие бессвязные обрывки мыслей рождались в их отходящем от наркоза мозгу. Мать же на протяжении еще нескольких лет часто вспоминала мой тогдашний визит и в точности повторяла сказанные мне слова. Это вселяло в меня суеверный страх, и мои воспоминания о той сцене в больничном полумраке приобретали совершенно особую окраску.
Через три дня после операции мать перевели обратно в палату. Обычно холодные как лед ноги стали теплыми и были уже не голубовато-белыми, как раньше, а приобрели розоватый оттенок. Впервые за пятнадцать лет в обеих конечностях появился ровный пульс. Мы все ликовали — все, за исключением Дитрих. Нет, нельзя сказать, что она была неудовлетворена результатами операции — ее бесило, что ей не позволяли пить. Если бы не введенные при анестезии препараты и большое количество других медикаментов, ее организм к этому времени совсем бы очистился. На последних стадиях отвыкания мать оставалась раздражительной и непредсказуемой. Чтобы помочь пережить этот период, ей прописали торазин — и тут на наш этаж, на всю клинику и на весь штат Техас снизошло благоволение Господне. Теперь от нее даже можно было услышать «спасибо» и «пожалуйста». Мы вместе смотрели телевизор и смеялись. Мать превращалась в нормального человека, с которым было приятно общаться. Но все закончилось, когда в ее руки попал новый лекарственный справочник: отыскав в нем торазин, мать обнаружила, что этот препарат дают для успокоения пациентам психиатрических больниц. И — прощай торазин! С этого дня она отказалась его принимать и стала прежней Дитрих.