Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
Отец все еще был частично парализован и плохо говорил, однако настолько окреп, что врачи сочли возможным отправить его домой. Когда его вынесли из машины, собаки бросились к нему с радостным лаем. Мне рассказывали, что, увидев их, он заплакал: он понял, что снова у себя дома.
Мать решила перед возвращением в Париж слетать в Калифорнию — убедиться, что люди, которым она платит, достаточно хорошо ухаживают за ее мужем.
Настал день, когда я отвезла ее в госпиталь, где с нее сняли корсет, и привезла обратно домой с новехонькими ходунками. Как ни странно, мать не отвергла это, напоминающее о ее немощи, приспособление. Больше того: она
Ездить на предписанные ей процедуры мать отказалась, и доктор Стинчфилд присылал физиотерапевтов на дом. Их она тоже невзлюбила: не разрешала до себя дотрагиваться, критиковала их манеры, наружность, возраст, негодовала, когда они пытались объяснить ей истинное положение вещей. Вместо того, чтобы удлинять укоротившуюся левую ногу путем регулярных, добросовестно выполняемых упражнений, она просто нарастила каблук левой туфли и выгоняла одного физиотерапевта за другим по причине их «тупости».
Патологическое нежелание систематически проделывать рекомендованные врачами процедуры у такой мужественной, боготворящей армейскую дисциплину особы, какой была Дитрих, всякий раз поражало меня.
Постепенно я отучила ее от ходунков, но прежде, по ее настоянию, одна пара была отправлена в дом моего отца, а вторая — в ее парижскую квартиру. Я позвонила отцовскому врачу и предупредила его о грядущем визите матери и сопряженных с этим катаклизмах. Я была уверена, что она только замедлит процесс реабилитации, начав преуменьшать достижения отца, чем поколеблет с таким трудом возвращавшуюся к нему уверенность в себе. Она сама сообщила мне, каким прекрасным способом намерена «врачевать» эту мятущуюся душу:
— Дорогая, ты мне не поверишь. Я сегодня говорила с двумя папиными сиделками — знаешь, чем они занимаются? Пытаются научить Папи говорить! Пустая трата времени! С чего бы это он вдруг заговорил? Я плачу всем этим людям за то, чтобы они за ним ухаживали — стало быть, они сами обязаны знать, что он хочет! Я сказала: «Мой муж должен выучить два слова — писать и какать — только и всего!» Какие еще слова нужны при его теперешнем образе жизни? А у них там переполох — великая радость! — оттого что он встал и сам пописал. Кому это нужно? Да я, как только отсюда вырвусь, пошлю ему специальный стул на колесиках, чтобы он мог мочиться сидя. Тогда он сможет хоть целый день сидеть тихо-спокойно и писать, не сходя с места. Зачем они его мучают? Почему он обязан учиться ходить? Я плачу этим людям, чтобы они его возили! Идиоты! Все вокруг идиоты!
Моему бедному отцу, который впервые за свою незадавшуюся жизнь набрался решимости и занялся собственным спасением, который испытал капельку гордости, сумев один раз снова помочиться как мужчина, а не как беспомощный младенец, угрожала опасность со стороны его любящей, заботливой супруги. Я боялась, что она его погубит — на этот раз окончательно.
7 апреля, сделав все, чтобы репортеры не смогли увидеть мать в аэропорту в кресле-каталке, я посадила ее в самолет. Она улетела в Калифорнию. В середине мая, переделав на свой лад все, что касалось домашнего быта отца, его лечения, его жизни, она вернулась к себе в парижскую квартиру. В конце июня отец умер.
Я полетела в Калифорнию
Среди красного и орехового дерева, среди меди и атласа, Майкл помог мне отыскать простой сосновый гроб, какой — я знала — хотелось бы иметь отцу. В одной из своих белых шелковых рубашек с монограммой, в галстуке от Гермеса и костюме от Кнайзе, которым они с матерью очень дорожили, отец был похоронен на том же кладбище, что и Тами. Я могла позволить им покоиться в одном месте, но только не рядом — этому противилась моя душа. Я положила на крышку гроба свой крестик, чтобы он помогал отцу в его долгом путешествии, и, вернувшись к сыну, разрыдалась в его объятиях. Немногие присутствовавшие на похоронах друзья думали, что я оплакиваю потерю отца. Но это было не так. Я оплакивала его загубленную жизнь, его страдания, страдания Тами, все эти напрасно прожитые годы.
Я получила много предложений относительно того, какой должна быть надпись на надгробной плите Рудольфа Зибера. Одни из них были оскорбительны, другие недостойны человека, каким бы мог быть мой отец, третьи просто банальны. И я поступила так, как, казалось мне, хотел бы он. Муж одной из всемирно известных, легендарных женщин похоронен под тенистым деревом, а на его могиле лежит простая плита из флорентийского мрамора его любимого зеленоватого оттенка:
Пора было уходить. Я спустилась вниз по дорожке, чтобы попрощаться с Тами. Казалось невероятным, что под крошечным островком травы скрыты тысячи тех вещей, из которых складывается человеческое существование. Я говорила с Тами, просила у нее прощения, надеялась, что она одобрит все, что я старалась сделать для Папи — ведь она так любила его.
Вскоре начались телефонные звонки:
— Мария, как ты могла! Мне звонила твоя бедная мать. Она сказала, что ты не позволила ей приехать на похороны Руди. Она плакала. Как ты могла с ней так поступить? Она сказала, что полностью собралась, что днем и ночью сидела у телефона и ждала твоего звонка! Но ты так и не позвонила!
Я знала, что мать не хотела видеть ничего, связанного со смертью мужа, и теперь просто разыгрывала роль безутешной вдовы, пытаясь переложить на меня вину за свое отсутствие на его похоронах. Впрочем, на этот раз я не препятствовала ее желанию в очередной раз спрятаться от действительности. Это дало мне возможность сдержать обещание, данное отцу.
В тот год Дитрих потеряла двух мужей. Вскоре после отца умер Жан Габен. Мать была разбита горем: она оплакивала Габена много лет. И дело тут было не только в самом факте его смерти: мать осознала, что ее тайной заветной мечте о том, что в один прекрасный день Жан к ней вернется, не суждено осуществиться. На протяжении нескольких недель из жизни Дитрих ушли двое людей, которых она больше всего любила — и больше всего обманывала.
Они стали ее «призраками». Она высматривала их, прислушивалась к их голосам, сетовала, что они не материализуются, что, не подавая признаков своего присутствия, лишают ее покоя.
Когда скончался Фриц Ланг, она не сильно горевала; узнавая об очередной смерти, она всякий раз звонила мне: «Ты слыхала, что умер Лукино Висконти? Помнишь, когда он снимал этот фильм, ну, с этим плохим актером, который ему так нравился, его возлюбленным, тот играл меня в женском платье — в костюме из «Голубого ангела»… Говард Хьюз умер — интересно, кому достанутся все эти миллионы? Он гонялся за мной по всему Лос-Анджелесу, пока не снял этот фильм про жизнь взаперти среди коробок с «клинексом»… а что там в Америке был за скандал с книжкой про негров? Я об этом что-то читала в «Ньюс уик»…