Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
— Ох, если б я могла принять настоящую ванну! — патетически восклицала она. Когда я распорядилась, чтобы в ванной, куда она не заходила годами, установили специальный подвесной стул и поручни, она отменила мои распоряжения.
Постепенно мышцы на ее великолепных ногах атрофировались. Ступни от бездействия отвисли, превратившись в так называемые «конские стопы». Тело приобрело некоторые черты, свойственные узникам концлагерей. Оказавшись полностью прикованной к постели, она убедила себя, что нисколько в этом не виновата, и принялась перерывать книги по медицине в поисках какой-нибудь известной болезни, соответствующей ее «симптомам». Хотя, вернувшись по своей воле в «материнскую утробу», она окончательно превратилась
Я часто ее навещала, хотя дневники утверждают: «Я совсем не вижу Марию». Всякий раз я записывала: «Мария здесь», и всякий раз, вернувшись, обнаруживала эти слова зачеркнутыми жирным фломастером. Так мы играли в свои маленькие игры.
Любимой игрой матери было «наведение порядка». Я приносила к ее постели ящики, и мы разбирали их содержимое, обсуждали, ставили пометки; потом я уносила ящики обратно, а она составляла «важные списки», чтобы я знала, где что лежит. Ничего не выбрасывалось.
Все пересматривалось, заново упаковывалось, снабжалось другими этикетками — до моего следующего приезда. Я раскопала дождевик от Баленсиаги пятидесятых годов; когда-то плотный прорезиненный материал за три десятилетия стал твердым, как доска и, когда до него дотрагивались, трещал, точно скорлупа ореха. Мать внимательно рассматривала плащ:
— Он еще послужит… такую ткань никакая моль не проест! — Говорила она совершенно серьезно и запретила мне выбрасывать дождевик. — Нет, заверни его и положи в такое место, чтобы легко могла найти — ты меня в нем похоронишь.
На протяжении всей своей жизни мать часто говорила о смерти. Но не о смерти как таковой, а о том, что за ней последует — об организации похорон, о месте захоронения. Это событие, как и многие другие, она драматизировала: атмосфера на похоронах представлялась матери то лирико-романтической, то жутковатой, то окрашенной свойственным ей специфическим черным юмором. Все это как нельзя лучше соответствовало подлинной Дитрих:
— Я как-то обнаружила чудесное маленькое кладбище посреди настоящей французской деревни — маковые поля, коровы, зеленые скамейки перед белыми домиками — изумительное зрелище, чистый Моне. Там даже была превосходная харчевня, где подавали тушеное мясо с овощами, немногим хуже моего. А раз ресторанчик под рукой, ты б могла, приезжая ко мне на могилу, заходить туда пообедать. Но они сказали, что на кладбище нет места, и к тому же я не француженка. Мэр городка мэром у них была женщина — сказала, что меня можно будет там похоронить, если я куплю в деревне землю, но как всегда у меня не оказалось денег, так что… придется нам подыскать другую прелестную деревушку с первоклассным рестораном!
Или:
— Дорогая, я придумала, как ты увезешь мой труп из квартиры, чтобы репортеры ничего не заметили: ты возьмешь один из этих огромных черных пластиковых мешков для мусора и засунешь меня в него. Если я не буду помещаться, можно сломать мне руки и ноги. Потом попросишь Питера — он самый сильный из твоих сыновей — взвалить мешок на плечо и спуститься на лифте прямо в подземный гараж. Сама тем временем сходишь в «Прентам», купишь большой чемодан, привезешь в гараж на такси и положишь меня в машину, не вынимая из мешка. А потом увезешь в Америку или еще куда-нибудь — по своему усмотрению.
Она говорила с убийственной серьезностью, но я отнестись серьезно к этому омерзительному плану не могла и попыталась обратить все в шутку:
— Мэсси, а что, по-твоему, я должна буду сказать, когда таможенники попросят открыть чемодан?
— Таможенники? Да они теперь никогда ничего не открывают!
— У Марлен Дитрих, возможно, и не открывают, но мы, простые смертные, совсем другое дело!
— Тогда ты просто им скажешь, что делаешь то, что тебе велела сделать
За этим следовал всемирно известный монолог Дитрих по поводу собственных похорон. Впервые она придумала его в сороковые годы, постоянно меняла и совершенствовала, в пятидесятые и шестидесятые годы перераспределяла роли между новыми и бывшими любовниками, в семидесятые выискивала подобные тексты в автобиографиях других людей и поносила их за плагиат, к восьмидесятым годам слушателей у нее становилось все меньше и меньше, и она произносила этот монолог довольно редко. У нее было много разных вариантов — все на свой лад уникальные и все абсолютно в духе Дитрих:
— Когда я умру… можешь себе представить, какой начнется переполох? Репортеры! Фотографы! Поклонники! Де Голль объявит этот день днем национального траура. В Париже невозможно будет достать номер в гостинице. Разумеется, всю организацию возьмет на себя Руди. С превеликим удовольствием! Нелли и Дот Пондел приедут, чтобы привести меня в порядок, наложить грим и причесать. Оба будут так рыдать, что буквально ослепнут от слез, и, конечно, не будут знать, что делать! Все эти годы, которые они провели со мной в «Парамаунте», им было совершенно нечего делать — я все делала сама. Но теперь меня уже нет, и их работу за них никто не сделает, вот они и будут стоять, проливая слезы и размышляя, как бы приклеить искусственные ресницы и красиво уложить спереди волосы. Сзади не имеет значения — ведь я буду лежать.
Жан Луи примчится прямо из Голливуда и придет в ярость! Он-то думал, что наконец сможет надеть на меня грацию — ту, что я носила под сценическим платьем, — а тут Руди ему заявляет, что не позволит смотреть на его жену «в таком виде!» и что на мне будет «простое черное платье от Баленсиаги». И еще Руди скажет, что только он один знает, как мне всегда хотелось выйти на сцену в маленьком черном платье… как у Пиаф.
Де Голль хотел, чтобы меня похоронили рядом с Неизвестным Солдатом около Триумфальной арки и отпевали в соборе Нотр-Дам, но я сказала: «Нет, я хочу у Мадлен». В Париже это моя любимая церковь, да и шоферы смогут припарковать свои лимузины на соседнем сквере и, дожидаясь конца церемонии, выпить кофе у «Фошона».
Мы возьмем орудийный лафет — вроде того, на котором везли Джека Кеннеди, когда его убили, — запряженный шестеркой вороных лошадей, а гроб будет задрапирован специальной трехцветной тканью от Диора.
Процессия двинется от площади Согласия и медленно пройдет по бульвару Мадлен до церкви в сопровождении всего Иностранного легиона — они будут маршировать под бой одного-единственного барабана… Жалко, что Купер умер, он бы мог надеть свой костюм из «Марокко» и присоединиться к ним… На тротуарах соберутся толпы беззвучно плачущих людей. Крупные парижские дома мод закроются, так что молоденькие продавщицы и белошвейки смогут пойти поглядеть на процессию и, обливаясь слезами, сказать свое последнее прости «Мадам». Со всего мира съехались гомосексуалисты. Они проталкиваются сквозь толпу, норовя приблизиться к сильным и красивым легионерам. Ради такого случая все скопировали костюмы из моих фильмов и в своих боа из перьев и маленьких шапочках с вуалью похожи на меня в «Шанхайском экспрессе» Ноэл выглянет из своего автомобиля: ему хотелось бы к ним присоединиться, но он знает, что должен вести себя безупречно — и не остановится. Он написал специальный некролог о «Marlenach», который, разумеется, сам прочтет в церкви, но настроение у него паршивое, потому что накануне они ужинали с Орсоном, и тот ему сказал, что он собирается показать целую сцену из «Макбета» и что Кокто ему сказал, будто он тоже прочтет что-то очень возвышенное — и притом по-французски!