Моя жизнь
Шрифт:
Мы привязались друг к другу.
Весной он взял меня в свое имение под Нарвой; помню просторные комнаты, тенистые деревья на морском берегу и милых женщин: жену адвоката и ее сестру Гермонт.
Дорогие мои Гольдберги! Я так ясно вижу вас.
Но прежде чем найти этих покровителей, я долго мыкался, не имея крыши над головой.
Снять комнату было мне не по карману, приходилось довольствоваться углами.
Даже своей кровати у меня не было. Я делил постель с одним мастеровым. Этот работяга с угольно-черными усами был просто
Из деликатности он забивался к самой стенке, чтобы оставить мне побольше места.
Я лежал спиной к нему, лицом к окну и вдыхал свежий воздух.
Что оставалось мне в этих скитаниях по углам, населенным рабочими и уличными торговками, — только вытянуться на своей половинке кровати и мечтать о будущем. О чем же еще? Мне представлялась большая и пустая комната. Только кровать в углу, и на ней я лежу один.
Темно. Вдруг разверзается потолок, гром, свет — и стремительное крылатое существо врывается в комнату в клубах облаков.
Тугой трепет крыльев.
Ангел! — думаю я. И не могу открыть глаза — слишком яркий свет хлынул сверху. Крылатый гость облетел все углы, снова поднялся и вылетел в щель на потолке, унося с собой блеск и синеву.
И снова темнота. Я просыпаюсь.
Это видение изображено на моей картине «Явление».
Одно время я снимал полкомнатушки где-то на Пантелеймоновской улице. И каждую ночь не мог заснуть. Комнату делила надвое холщовая занавеска. Кто там за ней так ужасно храпел?
В другом месте жильцом второй половины комнаты был пьянчуга, который днем работал в типографии, а по вечерам играл на аккордеоне в парке. Однажды он явился домой поздно ночью и, наевшись кислой капусты, стал домогаться жены.
Та отпихнула его и в одной рубашке бросилась бежать через мою половину в коридор. Муж — за ней, с ножом.
«Да как ты смеешь отказывать мне, законному супругу?»
Тогда я понял, что в России не имеют права на жизнь не только евреи, но и великое множество русских, что теснятся, как клопы, по углам. Боже мой, Боже!
Пришлось опять перебираться.
Мой новый сосед по комнате был перс, довольно темного происхождения. Он бежал со своей родины, где был не то революционером, не то приближенным шаха. Точно никто не знал.
Меня он любил и был похож на задумчивую птицу, вечно погруженный в раздумья о своей Персии и в какие-то таинственные дела.
Много позже я узнал, что этот бывший приспешник шаха покончил с собой на парижских бульварах.
Между тем невзгоды по-прежнему осаждали меня: во-первых, все не было злосчастного вида на жительство, во-вторых, приближался срок призыва в армию.
Однажды, когда я возвращался после каникул в Петербург без пропуска, меня арестовал сам урядник.
Паспортный начальник ждал взятку, не получив же ее (я просто не понял, что надо делать), накинулся на меня с бранью и призвал подчиненных:
«Эй, сюда, арестуйте вот этого… он въехал в столицу без разрешения. Для начала подержите его
Сказано — сделано.
Господи! Наконец мне спокойно.
Уж здесь-то, по крайней мере, я живу с полным правом. Здесь меня оставят в покое, я буду сыт и, может быть, даже смогу вволю рисовать?
Нигде мне не было так вольготно, как в камере, куда меня привели облаченным в арестантскую робу, предварительно раздев догола.
Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток. И они не задирали, не обижали меня! Напротив, относились с уважением.
Позднее меня перевели в изолированную камеру, где я сидел с придурковатым стариком.
Я любил потолкаться лишний раз в длинной, узкой умывалке, перечитывая надписи, испещрявшие стены и двери, задержаться в столовой за длинным столом, над миской баланды.
В этой камере на двоих, где каждый вечер ровно в десять неукоснительно выключался свет, так что нельзя было ни читать, ни рисовать, я мог наконец выспаться. И снова мне снились сны.
Вот, например: где-то на берегу моря множество братьев, и я — один из них.
Все, кроме меня, заперты в большую, высокую клетку для хищников. Наш отец, смуглый и приземистый, как орангутанг, держит кнут, вопит и грозно потрясает им.
Вдруг всем нам, вслед за старшим братом, художником Врубелем, неведомо почему очутившимся здесь, захотелось искупаться.
Врубеля выпустили первым.
Помню, я смотрел, как он, наш общий любимец, раздевался. Вот он нырнул, и вот уже загорелые ноги мелькают в воде, как ножницы. Поплыл в открытое море. Но море забурлило, зашумело. Накатили разъяренные волны с пенными гребнями. Густая, как патока, пучина так и кипит. Что стало с бедным братом? Остальные братья в тревоге. Не видно больше мелькающих ног, одна голова, как точка вдали.
Исчезла и она.
Дернулась и пропала рука — и все.
«Утонул, утонул наш брат Врубель?» — запричитали братья.
А отец вторил им басом:
«Утонул наш сын Врубель. У нас остался только один сын-художник — это ты, сынок».
То есть я.
Тут я проснулся.
Выйдя на свободу, я решил обучиться какому-нибудь ремеслу, которое давало бы право получить вид на жительство в столице. С этим намерением я поступил в ученики к мастеру по вывескам, чтобы потом получить свидетельство о профессиональной подготовке.
Меня страшил экзамен. Нарисовать фрукты или турка с трубкой в зубах я еще, может, и смогу, но на буквах непременно срежусь. Однако это занятие меня захватило, и я сделал целую серию вывесок.
Было приятно видеть, как на рынке или над входом в мясную или фруктовую лавку болтается какая-нибудь из моих первых работ, под нею чешется об угол свинья или разгуливает курица, а ветер и дождь бесцеремонно обдают ее грязными брызгами.
Сколько я ни занимался…