Моя жизнь
Шрифт:
Сколько я ни занимался в школе Общества поощрения художеств, все впустую.
Там ничему не учили. Наш директор Рерих сочинял неудобочитаемые стихи и историко-археологические книги и часто с улыбкой, не разжимая зубов, читал зачем-то всем подряд, даже мне, ученику, пассажи, в которых я ничего не мог понять.
Два года ушли даром. В классах холод. Пахло сыростью, гончарной глиной, красками, да еще кислой капустой и затхлой водой из Мойки — целый букет
Я добросовестно трудился, но удовлетворения не было… Хотя со всех сторон меня только хвалили. Нет продолжать эту канитель не имело никакого; смысла.
Кто, бывало, разносил меня в пух и прах перед всеми, так это долговязый учитель, по классу натюрморта.
Что греха таить, мазня его учеников раздражала меня сверх всякой меры.
Они годами не сдвигались с места.
Я же не знал, что и как здесь надо делать. То ли марать углем бумагу и пальцы, то ли зевать, как остальные.
А в глазах учителя нелепой мазней были мои работы.
Услышав в очередной раз: «Что за ягодицу вы нарисовали? А еще стипендиат!» — я ушел из школы навсегда.
В это время в Петербурге заговорили о школе Бакста [15] .
Она была так же чужда духу Академии, как школа Общества поощрения художеств — и к тому же единственная, где ощущались европейские веяния. Но плата — тридцать рублей в месяц! Где их взять?
Рекомендательное письмо к Баксту мне дал г-н Сэв, тот, что вечно с улыбочкой приговаривал: «Рисунок, прежде всего рисунок, запомните».
15
В 1906–1910 годах Л. С. Бакст был руководителем (совместно с М. В. Добужинским) художественной школы Е. Н. Званцевой. До поступления туда Шагал посещал в 1908 году студию малоизвестного художника С. М. Зейденберга.
Бакст (Розенберг) Лев Самойлович (1866–1924) — живописец, график, театральный художник, один из ведущих сценографов антрепризы С. П. Дягилева в Париже. Мировую славу Баксту принесли именно театральные работы, в которых он достиг особой декоративности и утонченности стиля.
Призвав все свое мужество, я взял работы — школьные и написанные дома, — и понес к Баксту на Сергиевскую улицу.
— Хозяин еще спит, — сказала неприступная служанка Бакста.
«Половина второго дня, а он еще в постели — ничего себе», — подумал я.
В доме тишина. Ни детских голосов, ни намека на присутствие женщины. На стенах изображения греческих богов, алтарный покров из синагоги — черный, бархатный, расшитый серебром. Все необычно. И, как когда-то я бормотал себе под нос в приемной у Пэна: «Меня зовут Марк, у меня слабый желудок и совсем нет денег, но, говорят, у меня есть талант», — так теперь шевелю губами в передней Бакста.
Он еще спит, но скоро выйдет. У меня есть время подумать, что я ему скажу.
Наверно, скажу так: «Мой отец рабочий в лавке, а у вас тут так чисто…»
Никогда еще ожидание не было столь тягостным.
Вот наконец и хозяин. По сей день не забыл я жалостливо-приветливую улыбку, с которой он меня принял.
Казалось, он только по недоразумению вырядился по-европейски. Типичный еврей. Рыжие колечки волос курчавятся над ушами. Точь-в-точь кто-нибудь из моих дядей или братьев.
Может, он родился неподалеку от моего местечка, был таким же, как я, румяным мальчишкой, может, даже заикался, как я.
Поступить в школу Бакста, постоянно видеть его — в этом было что-то волнующее и невероятное.
Бакст.
Уж он-то меня поймет, поймет, почему я заикаюсь, почему я бледный и грустный и даже почему пишу в фиолетовых тонах.
Бакст стоял передо мной, приоткрыв в улыбке ряд блестящих, розовато-золотистых зубов.
— Чем могу быть полезен?
Манера растягивать отдельные слова еще добавляла ему европейского лоску.
У меня кружилась голова перед его славой, приобретенной после сезона «Русского балета» за границей.
— Покажите ваши работы, — сказал он.
Мои… ах, да… Робеть и отступать поздно. Первый, давнишний визит к Пэну был важен, скорее, для моей мамы, нынешний же, к Баксту, человеку, чье мнение я признавал решающим, имел огромное значение для меня самого.
Я желал только одного: убедиться, что не ошибаюсь.
Углядит ли он во мне талант: да или нет?
Просматривая работы, которые я разложил на полу и по одной подавал ему, он тянул в своей барской манере:
— Да-а, да-а, талант есть, но вас ис-по-ортили, ис-по-ортили, вы на ложном пути…
Довольно с меня и этого! Сказать такое обо мне? О стипендиате в школе Общества поощрения художеств, которому сам директор расточал благосклонные улыбки, чью технику (будь она неладна!) ставили в пример. Но не я ли постоянно сомневался в себе, не находя смысла в своих упражнениях?
Бакст произнес спасительные слова: испорчен, но не окончательно.
Скажи это кто-нибудь другой, я бы и внимания не обратил. Но авторитет Бакста слишком велик, чтобы пренебречь его мнением. Я слушал стоя, трепетно ловя каждое слово, и неловко сворачивал листы бумаги и холсты.
Эта встреча никогда не изгладится из моей памяти.
Не скрою: в его искусстве было, что-то чуждое мне.
Возможно, дело не в нем самом, а во всем художественном течении «Мир искусства» [16] , к которому он принадлежал и в котором царили стилизация, эстетизм, светскость и манерность; для художников этого круга революционеры современного искусства — Сезанн, Мане, Моне, Матисс и другие — были всего лишь изобретателями преходящей моды.
Не так ли когда-то знаменитый критик Стасов, ослепленный собственными, модными в его время идеями об особой миссии России, сбил с пути немало художников? Для меня, не имевшего ни малейшего представления о том, что такое Париж, школа Бакста олицетворяла Европу.
16
«Мир искусства» — объединение, возникшее в конце XIX века и провозгласившее — в противовес социально ориентированному искусству передвижников — автономность и свободу художественного творчества. Отличительной особенностью произведений многих «мирискусников» был пассеизм, чуждый Шагалу.
Одни более, другие менее одаренные, ученики Бакста хотя бы видели дорогу, но которой идут. Я же все больше убеждался, что мне надо, забыть все, чему меня учили раньше.
Я принялся за работу. Итак, занятие в студии. Обнаженная натура, мощные розовые ноги на голубом фоне.
Среди учеников графиня Толстая, танцовщик Нижинский.
Я слышал о Нижинском как о незаурядном танцоре, которого уволили из Императорского: театра за слишком смелые постановки.