Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
И тут перед строем вышли вперед один за другим Ярви, Инари — он недавно был избран командиром роты — и обратились к легиону:
— Против Красной Армии, против Советской республики мы, трудящиеся финны, не сделали и не сделаем ни одного выстрела. Их враги — наши враги, а мы им кровные товарищи.
— Да здравствуют Советы! На позиции не идем! Открываем фронт!
Интервентам пришлось двинуть свои войска против легиона. Но до боев дело не дошло, только в двух местах были небольшие схватки. Английские интервенты увидели, что легионеры, если их к этому вынудят, будут драться отчаянно, но не с Красной Армией, а с ними. Боевые
— Финский легион не будет драться с Красной Армией. Не принуждайте. Вам же будет хуже! — вот какой была позиция легионеров.
— Тогда сдавайте оружие, которое вы получили от нас, и идите на все четыре стороны! — говорил командующий войсками интервентов на Мурмане генерал Майнард.
— Без гарантий неприкосновенности легион оружия не сдаст.
Майнард объявил и письменно заверил, что он договорился с финляндским правительством о том, что по возвращении в Финляндию никто из легионеров не будет наказан. И это оказалось новым предательством. Интервенты передали тех, кого они соблазнили обещаниями бороться с лахтарями, в руки лахтарей, отлично зная, что их там ожидает.
Влияние Токоя в легионе с каждым днем падало, наше — росло, и если приказ об отправке легиона на фронт был отдан хотя бы на неделю позже, то задание, которое нам дала партия, было бы выполнено полностью… А тут я сознаю свою вину, — огорченно сказал Инари, — мы отняли штыки у английских интервентов, но не смогли повернуть их против них же! Узнав о договоре Майнарда с лахтарями, Ярви и еще несколько товарищей скрылись в тайге. Я был болен и не мог уйти с ними.
На родине нам приготовили встречу: нас судили. Меня приговорили на пять лет. Я семь месяцев протомился на каторжных работах на острове, а затем бежал. В тысяча девятьсот двадцатом году зимою я работал на лесоразработках…
— Ну, а дальше я все знаю, — прервал Коскинен.
Лодка пристала к набережной. Коскинен и Инари сошли на берег и пошли к Эспланаде.
А вокруг люди громко разговаривали и утверждали, что жюри напрасно присудило первый приз яхте «Трильби».
Проходящие отряды шюцкоровской молодежи мерно чеканили шаг и пели о родине, о Суоми, о том, что «Нищета твоя светла».
— Вот лгут-то!
Коскинен усмехнулся и, проведя рукой по подстриженным усам, как бы снимая с лица приставшую в лесу паутину, сказал:
— Знаешь, когда я по-настоящему человеком стал? Всеобщая забастовка — да, это была всеобщая забастовка пятого года…
Они свернули в переулок и на углу чуть не столкнулись с низкорослым, коренастым парнем в кепке. Одежда его пахла машинным маслом.
— Коскинен, — сказал он и подмигнул в сторону Инари.
— Наш, — буркнул Коскинен.
— Товарищ Коскинен, у меня был обыск, ничего не нашли, и я пошел сказать тебе об этом. Прихожу и вижу: входят несколько шюцкоровцев и полицейских в дом, где ты живешь. Я остановился, смотрю: из окна твоего дома один полицейский делает знаки тем, кто остался на улице, и все они поднялись и не вышли до сих пор из твоей
— Тогда мы и не пойдем домой, — спокойно ответил Коскинен. — И тебе, Лундстрем, лучше исчезнуть из города на время. Я тебе дам партийное задание — важнейшее дело, и начальником твоим будет Инари, который шагает с нами рядом, и третьим человеком в том деле будет товарищ Олави: ему я назначил свиданье через час у памятника Рунебергу. Скоро время, идемте туда.
И они пошли к Эспланаде.
Ужасная штука — тюрьма, глухая одиночка.
Сидишь и не знаешь, что творится на воле.
А на воле весна, и все ручьи горланят, и все птицы щебечут, и ты вспоминаешь подругу и боевых ребят, с которыми тебя сдружила революция.
И, повернувшись спиною к глазку, ты начинаешь мечтать об общей камере.
Замечательная вещь — общая камера, если там находится настоящий революционер; тогда там незнающие узнают все: о том, как мир раскололся на две половины, и в одной все несчастья, какие только есть на свете. И затхлые комнатушки, где ютятся четыре семейства в двадцать человек; и ужасы землянок с полом из жидкой глины, куда бросают забастовщиков; и тяжесть пахоты под конвоем, когда любимая женщина с ребенком на руках, удерживая рыдания, смотрит на тебя из окна; и мордобой в строю, и глухое звяканье наручников, и суетливая безвыходность безработицы.
Мир, где все сделано нами и ничто нам не принадлежит, даже жизнь.
И другая половина, где, наконец, началась настоящая история человечества.
Мир, где из подвалов и клетушек рабочих переселяют в господские особняки и квартиры, мир, где от командира до рядового — все товарищи. И все сделанное ими принадлежит им.
Все это так близко, рядом с нами.
Обо всем этом узнал Олави в бесконечные дни заключения в общей камере от настоящего коммуниста, и эти дни наполнились важным и волнующим. И он тоже стал коммунистом и, уходя из тюрьмы, получил явку к Коскинену.
И еще он узнал, что финляндских рабочих, батраков, торпарей и лесорубов господа хотят заставить воевать против русских революционеров. Пользуясь несознательностью, темнотой, водкой, лживой газетой, силой оружия — всем, чем они опутали нас, господа хотят задушить Петроград и…
— Нет, этот номер им не пройдет, — шепчет про себя Олави, слушая боевой «Бьернборгский марш».
Его пел отряд союза фронтовиков, проходящий по Эспланаде.
Кулаки сжимались сами собой, когда он смотрел на ровные шеренги этих господских молодчиков.
И все-таки жизнь ему казалась неожиданной и светлой: ведь он только вчера вышел из тюрьмы и через несколько дней увидит Эльвиру и детей. Но дети — не главное, главное — Эльвира. Как она замечательно смеется!
Он читал надпись, высеченную на граните пьедестала памятника:
Наш край, наш край, родимый край! Греми, о клик святой! Таких, волна, сторон не знай, Где любят так свой край родной, Как любим север свой!И когда он произносил слово «север», ему вспоминалось, как он с Эльвирой и Каллио шел под утро после веселой ночи с разбитой гармонью по накатанной дороге, и падал мягкий, нежный снежок, и солнце вставало из-за темного леса.