На двух берегах
Шрифт:
Никто не кашлял, не переговаривался, не чиркал железкой о кремень «катюши», чтобы прикурить, зажав цигарку в стиснутых зубах, и было слышно не только каждое слово, а даже как актриса вдыхает воздух, а когда она замолкала, делала паузу, то было слышно, как переговариваются кузнечики, стучит где-то далеко дятел и что где-то, еще дальше, летят чьи-то самолеты.
… Если мать тебе дорога,
Тебя выкормившая грудь,
Где давно уже нет молока,
Только можно щекой прильнуть,
Если вынести нету сил,
Чтоб фашист
По щекам морщинистым бил,
Косы на руку намотав,
Чтобы те же руки ее,
Что несли тебя в колыбель,
Мыли гаду его белье,
И стелили ему постель…
– И стелили ему постель… - шепотом повторил Папа Карло - тут как раз чтица сделала паузу - и сердито засопел, уронив подбородок к груди и уставившись на рыжие носки своих ботинок.
Они все - весь взвод - сидели почти рядом с грузовиком, так, шагах всего в пятнадцати от него, и могли хорошо разглядеть каждого, кто выступал. С такого расстояния было видно, что у чтицы глаза подведенные, и там, на голове, где ее волосы распадались, они у корней не белые, а рыжеватые, но все равно чтица по сравнению с девушками в солдатском обмундировании - с сестрами, связистками, регулировщицами - представлялась очень красивой женщиной, статной, с высокой шеей, яркими губами.
– Хороша тетенька!
– так оценил ее Ванятка, когда она вышла для своего чтения.
… Если ты отца не забыл,
Что качал тебя на руках… -
начала было чтица после паузы, но тут вдруг послышался близкий гул самолета, все уловили, что гул приближается, кое-кто даже вскочил, чтица сбилась, шофер «студебеккера», стоя на подножке, вытянул было шею, чтобы раньше увидеть, чей же это самолет, аккордеонист, который стоял на платформе, прислонившись к кабине, снял с плеч ремень аккордеона, поставил аккордеон на кабину и подвинулся к краю платформы, кое-кто уже побежал под сосны, и тут, как бы толкая перед собой рев собственного мотора, над поляной прогремел «мессер».
– Ложись!
– страшно и запоздало крикнули сразу несколько офицеров.
«Мессер» прошел так низко, что от воздушной волны, которую он делал и своим винтом, и своим телом, с сосен посыпалась старая хвоя. Что это был за отчаянный фриц, никто, конечно, не знал. Это мог быть и какой-нибудь ас, летавший днем в одиночку на свободную охоту, но это мог быть и отбившийся или отбитый от своих, драпающий, уносящий ноги летчик.
Грохот мотора перешел в напряженный звон - «мессер», невидимый сейчас с поляны, закладывал вираж, летчик-немец, наверное, не хотел упустить такую поживу, какую разглядел у себя под крылом.
– В укрытие!
– крикнуло опять сразу несколько офицеров.
На «студебеккере» замешкались, в то время как все с поляны
помчались под сосны, аккордеонист спрыгнул и полез под «студебеккер», шофер нырнул с подножки под мотор, памятуя, что пол кузова пули прошьют, а вот под чугунным мотором можно, скукожившись, запросто отсидеться.
«Мессер», судя по звуку, должен был вот-вот выскочить над поляной,
– Андрей!
– крикнул Веня, метнулся к «студебеккеру», вскочил на него, схватил за руку чтицу, крикнул ей: «Так нельзя! Вы с ума сошли!», дернул чтицу к краю кузова и столкнул ее в руки Андрею.
Они спрятали ее за колеса - спаренные, толстые колеса могли быть защитой от пуль, и тут как раз на поляну, опять сбивая с сосен сухую хвою и мелкие отмершие веточки, вырвался «мессер». По нему били из автоматов и винтовок, «мессер» чесанул из пулеметов, кинул несколько бомбочек и, опять зазвенев мотором, ушел в свою, западную, сторону.
– Отбой!
– крикнул кто-то, и несколько голосов повторили и закричали: «Отбой! Отбой! Выходи, братва! Улетел, сволочь! Давай, продолжай концерт! Подумаешь, фриц вшивый! Из-за него мы что теперь? Без концерта, а? Давай, продолжай! Шиш ему, поганому!» Пока голоса кричали это и солдаты выходили из-под сосен и шли к «студебеккеру», чтица, все так же мелко дрожа, повторяла то, что начала, когда «мессер» вырвался и по нему начали палить: «Боже мой! Боже мой! Боже мой!».
– Все! Все кончилось. Он улетел. И не прилетит!
– сказал ей Веня и помог подняться с колен от колес.
Как бы не замечая ни бледности, ни дрожи, ни глаз актрисы, в которых бился ужас, Веня галантно продолжал, давая ей придти в себя:
– Вы, наверное, первый раз на фронте? Первый раз всегда страшно. Но вам придется закончить стихотворение, иначе как же… на полуслове…
Отстегнув флягу, свинтив пробку, слив, чтобы ополоснуть горлышко, немного под ноги, Андрей протянул флягу чтице:
– Попейте. Попейте хорошо, побольше.
Актриса поднесла флягу ко рту.
– Это… это коньяк?
– Нет! Нет!
– успокоил ее Веня, - Это чай! От завтрака. Коньяк нам не положено.
Актриса как выдохнула:
– А хорошо бы, если бы коньяк…
– Извините, - застеснялся Веня.- Не дают нам…
Прикрыв глаза, актриса выпила все, что было во фляге.
Она, наверное, еще не слышала, как стонут раненые, как кто-то громко распоряжается: «Раненых в санбат! Живо! Убитых туда, под сосны, пять метров от края поляны! Сержант! Быть у убитых, пока… В общем , быть, пока не получите другого приказа! Выполнять, живо! Живо, товарищи!»
Она, наверное, и не заметила, что их уже окружили, смотрят на них, что аккордеонист отряхивал ей платье на коленях.
– Благодарю, молодые люди, - актриса отдала Андрею флягу и перевела дыхание.
– Будете в Москве - милости прошу к нам. Моя фамилия Палецкая. А МХАТ вы знаете.
Палецкая была не очень громкая, но все же известная в Москве фамилия.
Веня, сняв пилотку, держал ее слегка на отлете, как бы считая, что представляться в пилотке неприлично.
– Я знаю вас… То есть, я видел вас - в «Трех сестрах», в «Синей птице», еще в каком-то спектакле, простите, не помню… Позвольте мне сказать, вы - блестящая актриса, и большая честь… Да, очень большая честь…- Веня зарделся.