На двух берегах
Шрифт:
– Благодарю.
– Палецкая уже пришла в себя и, оглядевшись, услышав стоны, увидев за плечами тех, кто ее окружал, увидев, как уводят и уносят раненых, как уносят убитых, услышав требования: «Давай, продолжай концерт! Когда нам еще покажут! Концерт давай!», она, вновь побледнев, оглядев всех, кто стоял рядом, вдруг нахмурилась, стиснула губы, приподняла высоко подбородок.
– Я… Я буду читать! Да! И немедля!
… Если ты отца не забыл.
Что качал тебя на руках,
Что хорошим солдатом был…
После
… Если ты не хочешь, чтобы
Ту, с которой вдвоем ходил…-
звучал голос Палецкой над замершей вновь поляной, и снова никто не кашлял, не переговаривался, не чиркал железкой по кремню, чтобы не упустить ни слова из того, что читала эта бледная от волнения и недавнего страха женщина, пережившая только что несколько смертей, свершившихся у нее на глазах.
Потом все вскочили, неистово хлопая, крича «Бис!», «Браво!», «Молодец!», «Ура!», Палецкая кланялась, сначала артистически, но потом, вдруг заплакав, поклонилась по-русски - поясно, касаясь рукой досок кузова - поклонилась на три стороны и, не скрывая слез, отошла к кабине.
– Мы этим и занимаемся…- пробурчал Папа Карло, видимо, отвечая на последнюю строчку стихотворения: «Сколько раз ты увидишь его, столько раз ты его и убей!».
В боях Папа Карло весьма изменился. Громадная физическая нагрузка, мертвый после нее сон прямо на земле, много еды - а кормили их хорошо, по фронтовой норме,- все это пошло Папе Карло на пользу. Он окреп, стал каким-то жилистым. Хекнув, взвалив себе на спину ящик патронов и держа его за веревочную лямку, Папа Карло мог с ротного пункта боепитания, спрятанного где-нибудь в овражке, переть ящик полубегом сотню метров, а потом ползти к пулемету и волочь этот ящик, чтобы, вскрыв его, набивать ленты.
Папа Карло отпустил усы, они у него были хотя и рыжевато-серые, но довольно пышные. Усы, став центром лица, как-то скрадывали убегающий подбородок, отвлекали от него внимание и придавали Папе Карло слегка залихватский вид, но маленькие его глаза смотрели теперь не так мудро, как строго и скорбно.
За Палецкой выступили танцоры, они плясали не просто лихо, они прямо жгли русскую, а лезгинку вообще отплясали в таком бешеном темпе, что вся поляна орала: «Давай! Эх! Ну! Еще! Сыпь! Жарь! Подбавь!» - и тому подобные подбадривающие восклицания.
Потом пели вместе певица и певец, потом аккордеонист, сопровождавший певцов и танцоров, выступил сольно. Был жонглер, был фокусник. Фокусник особенно поразил Ванятку.
– Вона! Эва как, - восхищался Ванятка, когда фокусник доставал из воздуха карты и шарики, из цилиндра - платки и косынки, изо рта - длиннющие бумажные ленты.
– Эва как он! Всю бы жизнь смотрел фокусы.
–
– Есть такие техникумы или институты, где учат на фокусников? Есть или нет? Ну чего ты!.. А еще москвич! Ответь по-человечески, есть али нет?
– нажимал он на Веню.
– Не знаю, - мямлил Веня, смущаясь.
– Это ведь дело тонкое. Секреты фокусов передают от отца к сыну. Так я слышал. Но, возможно, при Госцирке и есть какая-нибудь группа, где учат новичков.
– Не может, чтобы не было!
– утверждал себя в вере Ванятка.
– Страна вон какая огромная. И везде нужны фокусники. Разве единоличники тут осилят? Все, буду разузнавать, что, где и как. Хочу, чтоб тоже в черной шляпе трубой!
Нет, Ванятка напропалую врал насчет фокусничества: как окончательно решенное, он не раз заявлял, что после войны подается из своей бедной рязанской земли на Волгу, где люди, так он говорил, как сыр в масле катаются.
– А чо? А чо?
– возбуждался он, когда ему про сыр и масло не верили.
– Возьми хоть того же Головатого. Возьми его, Ферапонта этого. Откуда у него сто тыщ? А? Откудова?
Это был аргумент, конечно, сильнейший. Ферапонт Головатый, как писалось в газетах и передавалось по радио, сдал сто тысяч рублей в Фонд обороны на постройку самолета и передал его летчику, своему земляку, - саратовцу Борису Еремину. «Пусть, думаю, и мой подарок поможет крошить немца», - писал Головатый в газетах.
– Значит, там, на Волге, колхозники по столько зарабатывают, что самолеты покупают. Вот туда и подамся! И не говори мне, и слушать больше ничего не хочу!
Да, решительным был Ванятка в спорах на эту тему.
– К Ферапонту! И больше никуда!- резал он ладонью воздух и задирал голову, как будто разглядывая через сотни километров колхоз Ферапонта Головатого, его дом, крыльцо и дверь, в которую ему надлежит после войны постучаться.
Врал, конечно, Ванятка. Напропалую врал и насчет фокусов, и насчет деревни, и насчет черной шляпы трубой.
В те редкие дни или просто вечера, когда рота, бывая во втором эшелоне, попадала в несожженные деревни, а встречались и такие - у немцев не хватало рук для всего,- в те редкие свободные часы вечеров, когда служебные дела кончались, Ванятка первым шел к околице или к почте, или к сельсовету, словом, к тому месту, где вечерами собирается молодежь. В каждой деревне есть такое место.
Как, по каким признакам узнавал о нем Ванятка, оставалось неизвестно. Но к посиделкам, как он называл такие гуляния, Ванятка тщательно умывался, подшивал стираную тряпочку вместо подворотничка, сбивал пыль с ботинок и обмоток и трогался. Шел он на посиделки особенной походкой - не торопясь, вразвалочку, закидывая в рот сразу много семечек, держа в левой руке чуть на отлете между пальцами козью ножку.