На двух берегах
Шрифт:
Пока грузовик разворачивался, пока съезжал к шоссе, он все смотрел на нее, кивая ей.
Она, прислонившись к стейе, держала руки под горлом, как бы не пуская крик, который бился в ней.
– Счастливо всем!
– закричал Стас, встав в грузовике во весь рост и махая над головой обеими руками.
– Счастливо всем! Счастливо!..
Горели плошки-катюши, бросая колеблющийся свет на гору картошки, вокруг которой все они сгрудились, беря по одной, срезая кожуру прямо под сапоги или ботинки и кидая очищенную, светлую, в общий большой бак с водой. Как только
Было тихо, только вплескивали, падая в бак, очищенные картофелины, да иногда Стас, закуривая, начинал бормотать какую-нибудь чушь, вроде: «Всю ночь они пили дешевенький херес. Херес был дрянным. Дрянней не придумаешь, но так как, кроме него, нечего было пить, они пили херес, морщились, кряхтели, убегали в кухню запивать водой. Херес пах не то сердцевиной грецкого ореха, не то его скорлупой, не то жженой пробкой, в общем пах отвратительно, но они пили его, страдая и крякая».
– Как из тебя все это выскакивает?
– поинтересовался Андрей.
– А бес его знает!
– Стас выбрал самую большую картофелину, обтер ее о полу шинели, картофелина засветилась нежной еще кожурой - вся эта картошка, судя по свежей земле на ней, была вырыта недавно, - подбросил картофелину несколько раз - она плотно ложилась на ладонь, - прижал потом к шеке и вздохнул:
– Плоды земли… Плоды земли…
На пересылке они пробыли сутки. Потом их влили в большую команду, довезли поездом-товарняком до Полтавы, откуда они пешком, топая по шпалам, добрались до запасного полка.
Из их госпитальной команды в маршевую пехотную роту попала лишь половина. Неделю с этой маршевой ротой Стас и Андрей шагали по обочинам раскисших дорог, едва выдирая сапоги из густого, липкого чернозема.
Начались дожди. Они лишь изредка перемежались ясной погодой. В один из таких дней рота, выбрав перелесок посуше со знаком саперов «Мин нет!», сделала дневку. Солдаты раскладывали костры, сушили набухшие отяжелевшие шинели, невысыхающую за ночь обувь, варили концентраты, гоняли чаи, поглядывали на небо, в котором ходили и фрицевские самолеты, наблюдали, как идут в тылы раненые и как время от времени ведут пленных немцев.
С каждым днем отчетливее становились признаки войны - воронки от бомб и снарядов казались глубже, ящиков от боеприпасов попадалось больше, на подбитых немецких и наших танках следы гари чернее, а пирамидки из досок на братских могилках светлее.
После госпитальных блаженств - чистоты, заботы персонала, пищи и сна по режиму, - конечно, такой марш быстро снял с них всех ухоженность, лень, тончайший слой жирка, который кой у кого там завязался. Все они опять, ночуя где попало, обогреваясь у костров, варя на них себе еду, топая иногда целый день под дождем, стали грязными, щеки их ввалились, глаза запали, лица и руки обветрились. Но этот марш им был на пользу - он втягивал их в жизнь солдата-пехотинца на фронте, готовил к тому, что ждало их на переднем крае.
Ритм их движения был прост: вечером, добравшись до какой-нибудь деревни, они слышали одну и ту же команду:
– С рассветом поверка на западной околице!
Так как их никто не размещал - не было для них квартирьеров, - то они, разбившись на
Переспав на полу ли в хате или скоротав как-то иначе ночь, позавтракав, если хозяйка топила печь и вскипятила для них чугунок кипятку под концентрат или чай, или так, хлебнув водички, пожевав сухарей с воблой ли, с крошечным ли кусочком пайкового сала, они с рассветом тянулись к западной околице.
Здесь старший, у которого были все их служебные документы - солдатские книжки и справки из госпиталей, - делал поверку, выкрикивая фамилии по списку.
Пленных, когда они встречались роте, конвойные сводили с дороги и вели целиной или по пахоте. Там было куда грязней, чем на вытоптанной тысячами ног тропке сбоку дороги, и поэтому никто к пленным не лез, а если кто и пытался, то конвойные, вскидывая винтовки, кричали: «Назад! Назад, солдат! Стрелять буду!»
Конечно, рота, когда мимо нее проводили пленных, останавливалась: было интересно и посмотреть на них, и хотелось им чего-то крикнуть, погрозить кулаком, и им кричали, смеясь:
– Что, фриц! Нах Москау? То-то!
– Нах Сибирь? Нах Чукотка?
– А мы - нах Дойчланд!
– Эй, конвойный! Дай тому рыжему по шее! Уж больно волком смотрит. Дай разок за меня!
Не замедляя шага, уже привыкнув к таким насмешкам, пленные шли, опустив головы, изредка лишь взглядывая в смеющиеся над ними лица, изредка роняя друг другу какие-то свои, немецкие, слова.
– Тоже мне, тоже мне, рыцари конкисты, - сказал Андрей Стасу.
– Подожди!
– перебил его Стас.
– Слушай. Слушай, что говорил мне один профессор в Пулковской обсерватории: «Познавать тайны природы - означает во имя человека сокращать число неизвестностей в ней. Поэтому, милый юноша, - он так звал меня, - и вы, когда станете астрономом, должны будете всю свою жизнь, в меру своих слабых сил и скромных знаний, должны будете во имя человека сокращать число…» - Стас не договорил, он почти задохнулся, цедя: - Нет Пулкова! Нет профессора - там и похоронен, под развалинами…
Потерь у них особенных не было. На дороге они шли не колонной, а вытягивались в длинную цепочку, и не представляли цели для немецких самолетов. Но один раз, входя в деревню, забитую какими-то частями с танками и артиллерией, они попали под бомбежку, и несколько человек из их маршевой роты было убито и ранено.
Рота, их маршевая рота следовала к месту назначения без особых происшествий, если не иметь в виду этих встреч с пленными, если не считать той бомбежки, если не считать того налета, под который они попали.