На фронте затишье…
Шрифт:
А на левом фланге горстка саперов поднимается в контратаку. Бойцы выскакивают из траншей, бросаются вниз по склону. Гулко охают пушки. Первые снаряды ложатся, не долетев до цепи. Их взрывы словно подстегивают спасающихся бегством солдат, которые несутся по полю, не пригибаясь и не оглядываясь. Снова раскалывается воздух. Огненные шары разрывов врываются в самую гущу фашистов. Хорошо видны переламывающиеся, нелепо взмахивающие руками, падающие фигуры.
Но как все скоротечно! Кажется, проходят какие-то мгновенья, а гитлеровцы, которых не настигли снаряды и пули, уже скрываются в щелях.
Словно
— Теперь не пропадем! Вот это сила! — провожая их взглядом, радостно произносит сержант Шаповалов.
Он ставит автомат к стенке окопа, вытаскивает из кармана серый замызганный кисет, развязывает его зубами. Его хитроватый, с прищуром взгляд останавливается на мне.
— А ты, ефрейтор, первый раз, что ли, в бою?
— Ночью не приходилось…
— Ничего. Пообвыкнешь, — произносит он покровительственным тоном. — Первый раз это всем в диковинку кажется. А потом к нам приходить будешь, как к теще… Только вместо блинов тут диски. А вместо галушек — пули. Вот и вся разница…
Он растягивает тесемку кисета и выкрикивает с хрипотцой:
— Перекур!.. А ну, самоходчики, налетай, пока угощаю!..
Что произошло в Нерубайке?
Днем на высотку обрушивается крупяная метель. Дымчато-белые ледяные дробинки простреливают все поле из конца в конец и, сливаясь в живые шевелящиеся струйки, с силой бьются в борта самоходок. Похолодало. Мы еще раз тщательно заделали все дыры между катками и траками гусениц. Но ветер дует через брезент как через решето. Просочившись под машину, он набрасывается на пламя коптилки, закручивает его винтом, силится оторвать от расплющенного конца гильзы и унести вместе с пляшущим извивающимся хвостом копоти.
Острые крупинки, проникающие через неведомые щели, обжигают лицо, шею, руки. Скапливаясь на глине, песке и шинелях, они быстро превращаются в мелкие капельки. Сыро и смрадно становится в нашем убежище, и мы все чаще выползаем наружу — размяться, разогнать кровь.
Согреваемся кто как может. Юрка несколько минут без передышки бегает вокруг самоходки и, тяжело дыша, возвращается под машину с раскрасневшимся от ветра лицом, усталый, дрожащий от возбуждения. Сибиряк Шаронов делает то же, только реже, чем Юрка. Левин уходит на подветренную сторону самоходки и делает гимнастику — приседает, боксирует, прыгает поочередно на одной и другой ноге. Тяжелее всего нам с заряжающим Егоровым. Меня Левин вытаскивает из-под машины силком. А Егоров, подтянув колени к самому подбородку, подолгу лежит неподвижно, закрыв глаза: он не поддается никаким уговорам выйти наружу, размяться.
Погода, видимо, подействовала и на немцев. С рассветом они притихли — «забились в норы», как говорит Левин.
— В обороне они, в первую очередь, заботятся об удобствах, — ворчит старшина. — Я давно замечаю, что они не воюют, не хотят воевать в плохую погоду…
В «схроне» нас пятеро. Грибан ушел с утра. Офицеры о чем-то совещаются под соседней
Мы расшевелили Левина просьбами рассказать, как воевали в начале войны — в сорок первом. Скупо, не торопясь, рассказывает старшина о боях под Смоленском, об отступлении, о том, как приходилось тащить на себе пушки через болота:
— Снарядов не было. Стрелять было нечем. А орудия не бросали…
Метель вплетает в Сережкин рассказ свои посвисты. Гулко хлопают о гусеницы концы брезента… Дороги отступления и бомбежки, прорывы из окружения, оборонительные бои с винтовками против автоматчиков-мотоциклистов… Все это в первые недели войны вынесли на своих плечах вот такие, как Левин.
— Тогда в сто раз тяжелее было. А теперь что!.. Даже пешком не ходим. Да еще за броней сидим. Вот отсидимся немножко на этой высотке. Подождем, когда переформируются части. И опять их галопом погоним. Кишка оказалась тонка у Гитлера…
— А правда, что Гитлер контуженный? Я слыхал, что он вроде чокнутый и рука у него отсохлая, — говорит Егоров.
Левин задумывается.
— Раз говорят, наверное, правда. А вообще кто такой Гитлер? Обыкновенный ефрейтор.
— Ты осторожнее в выражениях. Дорохов тоже ефрейтор. Не оскорбляй его, — перебивает Смыслов старшину.
Слышу, как хихикает Шаронов, и злюсь на Юрку. Опять он подковыривает. Но Левин не обращает на него никакого внимания.
— Теперь песенка Гитлера спета, — продолжает он. — Собачьей смертью фюрер подохнет, точно… А мне только одного хочется — провоевать от звонка до звонка, последнюю точку в войне поставить. Чтоб самому последнему стрельнуть…
— Это чья машина? Какого полка?
Конец брезента приподнимается, и в дыру-лазейку просовывается сержант в сером вылинявшем треухе. Пока он путается в брезенте, лица не видно, но голос знакомый.
— Зуйков, ты?! Откуда свалился? — вскрикивает Юрка. — Влезай быстрее…
Он помогает сержанту, хмурящемуся после яркого света, протиснуться поближе к коптилке, торопливо поправляет брезент и атакует нежданного гостя вопросами:
— Ты откуда взялся? Говори же. Тебя из штаба прислали?..
— Подожди. Дай передохнуть…
Да, это телефонист нашего взвода Зуйков. Теперь и я его узнаю. Непослушными, негнущимися пальцами он расстегивает верхние крючки шинели:
— Я вас с ночи разыскиваю. Сто верст исходил. И пешком, и на пузе — по-всякому. Вот — поглядите…
Приподнявшись насколько позволяет наш стальной потолок, он показывает грудь, руки, локти, перепачканные черноземом и глиной.
Но Юрка не дает ему отдышаться:
— Что случилось со штабом? Ты там был?
— Все почти без штанов убежали, — наконец произносит Зуйков. — Немецкие автоматчики из-за бугра выскочили. Мы еле успели в лесу сховаться…
— А радисты где? Где Журавлев?
— А кто знает, где. Меня сразу из леса сюда послали. Сам полковник приказал мне. А Журавлев свою рацию спас. Бежали в чем мама родила. Я же говорю — не все штаны успели надеть. Как раз в бане начали мыться. А Журавлев рацию вынес, это точно. Я сам видел.
Немного отдышавшись, Зуйков начинает рассказывать подробно о том, что случилось в Нерубайке минувшей ночью.