На городских холмах
Шрифт:
Тут он сделал неопределенный жест, и я не знал, как его понять. «Они заставляют сомневаться? Колебаться?..» Ничто в нем не говорило, что он удовлетворен своей победой.
— Ты его ненавидел?
— Как и всех нацистов. Века ушли на то, чтобы превратить человека из просто высокоорганизованного животного в нечто более совершенное, — в существо, обладающее неотъемлемым достоинством. А эти люди!..
Опять неопределенный жест. Но я настаивал:
— Я хотел спросить тебя: ты лично знал этого офицера?
Он воскликнул:
— Да нет же! Я выполнял приказ. С таким же успехом мне могли
Не торопясь, он задумчиво попыхивал сигаретой. Потом улыбнулся как-то по-особому, с хитринкой, будто разгадав мой секрет.
— Да ты напрасно думаешь, что речь идет о личной мести, — заметил он, — не в этом дело. Зачастую тот, кто мстит, хочет убить в своем враге то представление, которое этот враг составил о нем и которое самому мстителю кажется ложным, нестерпимым — назови его как хочешь. Чем он тогда отличается от простого убийцы?
— Значит ты — мститель за правое дело?
Не успели слова эти невольно сорваться с моих губ, как я уже пожалел об этом. Фурнье бросил на меня быстрый взгляд, чтобы убедиться, не вложил ли я в эту фразу иронический или оскорбительный смысл.
— Вовсе нет… Я боец. Простой боец… И то, что я должен был сделать, гораздо труднее, чем… Не из-за опасности, нет. А из-за того, что я должен был побороть в самом себе нечто совсем иное, чем страх…
Хотел бы я увидеть, как бы он поспорил на эту тему с Сориа! Однако я начинал понимать: мое желание убить Альмаро вызвано не только тем, что он презирает меня, лично меня, но и тем, что он презирает тысячи людей, с которыми я был неразрывно связан. Надо уничтожить зло… Да, да! «Гордыня обуяла», — возразил бы, конечно, Сориа. А Фурнье продолжал:
— Во мне нет ничего от убийцы, от настоящего убийцы. Все это навязано нам войной. Уничтожить или быть уничтоженным. Я, видишь ли, очень высоко ценю свою родину…
Он насмешливо улыбнулся, как бы стараясь несколько сгладить этой улыбкой пафос последней фразы.
— Для меня Франция — не только огромный шестиугольник дорогих моему сердцу земель, не только скопище человеческих индивидуумов, с которыми я делю и хорошее и плохое. Для меня это также цивилизация…
Он поднял очки на лоб, потер глаза.
— …цивилизация, в которой я чувствую себя как рыба в воде, в которой я могу определиться и найти себя. Я бы никогда не убил, если бы не был убежден, что сохранение всех этих ценностей требует подобной жертвы. Или, если хочешь, этого убийства.
Он откинулся назад, уперся затылком в спинку сиденья.
— Убивают, как и умирают, за родину…
Я сказал с оттенком насмешки:
— Возможно, я еще не дорос до той цивилизации, которой ты хвастаешься. Мне не удается найти себя в ней.
— В вашей стране ее и в самом деле основательно извращают. Но здесь извращают и вашу исконную арабскую цивилизацию.
Я ответил все тем же насмешливым тоном:
— Так. Ну, а если говорить обо мне, где я могу обрести свою родину?
— Там, где ты хочешь жить, не испытывая унижения и не подвергая ему людей.
При этих словах я медленно отвернулся к окну. Поезд только что ворвался в горный район, где нагромождения скал были похожи на горделиво вознесшиеся крепости. Очень высоко, в сверкающем
V
Мы сошли с поезда на вокзале в Тюренне. Фурнье стал проклинать все эти французские названия арабских деревушек. Я сказал ему, что моя мать была родом из деревни Сур-эль-Гхузлана, то есть из Рампар-де-Газель — Крепости газелей, которую назвали потом Омаль в честь герцога Омальского, захватившего в плен всю семью Абд-эль-Кадера. С напускной снисходительностью я добавил, что все французские военачальники, отличившиеся при завоевании Алжира, заработали право либо на бронзовую статую, как Бюжо[11] и герцог Орлеанский, либо на то, чтобы в их честь окрестили город, деревню или улицу.
— Трогательное проявление внимания к «покоренным», — проворчал Фурнье. Он заявил, что предпочитает названия «Рампар-де-Газель» или «Фонтэн-дез-Оливье»[12] всем именам генералов или перечням императорских побед.
Мы уже некоторое время шли по бескрайному серому плато, окаймленному желтыми холмами. Фурнье, казалось, очень устал, и я сказал ему, что скоро мы будем у родника. Жара и в самом деле становилась изнуряющей. Мы двигались в стороне от железной дороги и, конечно, от шоссе. Я показал пальцем на желтый домик, притулившийся у горы. Таможенный пост. Фурнье утратил свой безразличный вид и, прищурившись от нестерпимо яркого света, оглядел местность. Я сказал, что мы скоро попадем в район, где свирепствует тиф; район этот зорко охраняют, и жителям запрещено покидать его без специального на то разрешения санитарных властей.
Солнце жгло сухую, покрытую белой пылью почву и каменистые плиты; пылинки плясали в его лучах. Теперь Фурнье шел впереди меня. На спине его куртки видно было большое пятно пота, по форме похожее на сердце. Под этим палящим зноем, нам казалось, будто мы находимся в центре огромного колокола, звон которого оглушал и одурманивал нас. По счастью, лес был уже совсем близко. Мы спустились по откосу. Над землей плавно колыхалась пелена раскаленного воздуха. Казалось, все вокруг вот-вот расплавится…
Теперь я еще внимательнее следил за окрестностями. Эх, только бы не попасться до границы! Ведь со мной Фурнье, которого я должен спасти. И еще существует Альмаро… Во время перехода передо мной с раздражающей силой всплывало иногда его лицо, и этого мне было достаточно, чтобы напрячь, укрепить волю. Я мысленно рисовал картину своего возвращения. Никакое любовное свидание не тянуло бы меня с такой силой к Алжиру!
Вот, наконец, и родник.
Мы уничтожили остатки бутербродов, что дала нам Луиза; Фурнье растянулся на траве, а я забавлялся, играя со струями ручейка, который терялся в россыпи камней, белых и гладких, словно иссохшие кости. Укрыться можно было только в тени единственного дерева — оливкового дерева с листьями, похожими на лезвия кинжалов. Крохотные кузнечики стального цвета прыгали вокруг будто заведенные. Стрекозы… И вдруг какая-то одинокая птица, словно струю свежей воды, выбросила в охваченное пожаром небо свою пронзительную трель.