На острове Буяне
Шрифт:
Волосы Хрумкина-патриарха торчали на портрете двумя небольшими рогами. И оттого он казался Кеше вылитым Вельзевулом. Меж рогами проступали на тёмно-багровом фоне странные водянистые знаки – в виде циркулей и мастерков.
– Хрумкин! А нет ли у тебя чего-нибудь почитать? По масонству? – изящно поддел Кеша флейтиста, отвернувшись от Вельзевула. – Мне ребята около Пегаски рассказывали про это что-то забавное. Что-то пресловутое такое… Но я же должен изучить всё сам! Досконально. Пока не пришли девицы… У меня как раз есть полчаса. Сам понимаешь, когда сюда завалятся расфуфыренные
– Поздно. Изучать, – с присвистом ответил флейтист и принялся сосредоточенно вычищать грязь из-под ногтей серебряной вилкой, конфискованной у кого-то в начале прошлого века.
– Абсолютно поздно! – согласился с внуком портрет, шевельнув волосяными рогами как настоящими.
«Почему?» – хотел было спросить Кеша, однако не успел. Портрет, расхохотавшись, начал отвечать загодя.
– Потому что никому и ничего уже не изменить! Никогда! Историю вспять не раскручивают.
Этот изображённый маслом предок определённо наглел, и Кеша сощурился, обдумывая, каким бы доводом его ошарашить. Ветер гулял в неприбранной комнате. Глухо и торжествующе хохотал портрет над кривоногим столом. Древесная пыль была похожа на рассыпанную по полу муку.
– А если я придумаю программу антимасонства? – подбоченился Кеша, надменно вскинув подбородок. – Стоит мне только собрать хороших экономистов, и пресловутые масоны будут обыграны. Без сомненья.
– Собери! – одобрил идею флейтист. – Создай! А я эту программу возглавлю. Непременно. Сам. Лично.
И Кеша почувствовал приступ безграничной любви к младшему Хрумкину – такому незамысловатому, но бесконечно отзывчивому:
– Значит, разрешаешь? Ты… Ты – настоящий друг. Кто, кроме тебя, пускал меня переночевать? Скажи?! Кто ещё слушал меня, постигая загадку моей великой сумбурной души холодными ночами, по ходу жизни?.. Ты. Ты – великий, вечный мой друг, а вовсе не косая бездарность. И твоему, именно твоему ясному взору открыты истинные пути, по ходу жизни. Веди! Я всегда с тобой!
Он растрогался и поцеловал флейтисту руку с вычищенными ногтями. Вилка упала на стол и зазвенела.
– Тьфу! – плюнул вдруг на них с портрета Хрумкин-патриарх и отвернулся, сменив анфас на брезгливый и однорогий профиль. – Вы измельчали. Внуки революции, вы измельчали до размера древесных жучков. Вы только источили конфискованное нами.
Хрумкин-флейтист открыл от удивления рот с чёрной дырою на месте зуба. А потом возмутился.
– Ах, так?! – закричал он, затопал перед портретом. – Действительно, вы откусывали крупные куски. Вы были крупнее, но зато нас теперь стало очень много! В сумме мы истачиваем, изгрызаем и перемалываем всё вокруг себя в гораздо больших количествах, чем вы!
Но Кеше вдруг резко не понравились обобщения – все эти многозначительные «вы», «мы», и он постарался отмежеваться от обоих Хрумкиных сразу. На всякий случай.
– Я, вообще-то, тут мимоходом. И, если у вас нет никаких доброкачественных девушек и вин… Пятизвёздочных девушек и продажных вин… Пойду я, – попятился Кеша к двери, раскланиваясь на ходу. – Я везде – мимоходом.
– А куда тебе деться от нас? – Хрумкин на портрете принял прежний, двурогий, вид. – Ибо некуда деться от нас человеку без…
– Без родины в душе? – глумясь и кривляясь, подсказал флейтист.
– Зачем же так ставить вопрос? – донеслось с портрета. – Если у человека нет родины в душе, то и самой души у него – нет. Он – наш!
– Да, я существую свободным от условностей! – дерзко подтвердил тогда Кеша. – Да! А что?.. Будет ещё тут всякая рогатая бездарность разоблачать мои лучшие качества.
– Сам по себе никто не существует, – усмехнулся Хрумкин с портрета. – Либо человек со своей, с позволения сказать, родиной – либо он против своей, с позволения сказать, родины. То есть, с нами. Третьего не дано.
– Ну, меня, допустим, подчинить вообще невозможно! – нисколько уже не боялся рогатого портрета Кеша. – Прошу заметить: принадлежащий всем не принадлежит никому в отдельности. Даже родине – одной родине – меня запрячь никогда не удавалось! Особенно, во время осенних и весенних армейских призывов. Я от дедушки ушёл вполне успешно, я от бабушки ушёл, вообще-то, тоже. А свалить от вас – это для меня семечки. Навык есть навык!
– От бабушки? – словно эхо, переспросил портрет. И страшно возмутился: – Ушёл – от бабушки?!! Ты?!!
Знаки над его головой сотряслись снова. Но Кеша только презрительно дёрнул плечом и попытался шагнуть за порог. Тогда молодой Хрумкин вытащил из-за голенища сапога блок-флейту, быстро и привычно скосил глаза на дырочки и заиграл нечто заунывное, чарующее, влекущее – и невыразимо сладостное, мелко дребезжащее.
Кеша сделал сильный рывок, пытаясь вырваться из плена музыки на волю, однако споткнулся о приступок, шлёпнулся на живот. И пополз вдруг на звук флейты, извиваясь по-змеиному.
– Я летел сюда только для развлеченья! – протестовал Кеша с пола, пытаясь сопротивляться неуклонному продвижению собственного тела к флейте, по мучнистой древесной пыли. – Я рассчитывал встретить здесь девиц, между прочим!.. Хрумкин, друг, что ты делаешь со мной? Это же насилие над моей свободной личностью! А кому я редьку безвозмездно нажёвывал, как беззубому младенцу? Безобр-р-разие…
Однако флейтист Хрумкин дудел и дудел, не разводя глаз. А Кеша уже стоял перед ним на коленях, возле круглого кособокого cтола, извиваясь и раскачивая головою в такт мелодии, будто заворожённый.
– Будут тебе «кадры». Вино и девки – будут! – раскатисто пообещал Хрумкин с портрета, и водяные знаки, сотрясаясь, запрыгали над его головой: – Будет тебе всё, делающее тебя окончательной скотиной. Каждому – своё.
– Так вот где – фашизм!.. – растерялся Кеша, не переставая раскачиваться. – Суперфашизм… Вот где оно – настоящее человеконенавистничество… Сладкий Бухенвальд, пр-р-роклятье. Ловко!
Однако его сознание уже крепко и радостно ухватило обещанное – «будет тебе всё!»
Извиваясь в приторных волнах музыки, он успевал выжидательно поглядывать по сторонам; Кеша больше никуда не спешил.