На перекрестках встреч: Очерки
Шрифт:
На одном из концертов меня услышал С. Буденный. Он-то и посоветовал ехать учиться в Москву. Здесь, в столице, на меня обратили внимание Антонина Васильевна Нежданова и Николай Семенович Голованов. Великая русская певица и главный дирижер Большого театра сыграли в моей судьбе решающую роль. Именно Нежданова в течение почти двух лет, вплоть до своей кончины, деятельно помогала советами, наставлениями, уроками. А когда я закончил консерваторию, Голованов пригласил меня в Большой театр при единогласной поддержке всех членов художественного совета. Через несколько дней после зачисления в труппу он пришел на репетицию. «Собираешься петь «Хованщину»?» – спрашивает. «Спою», – отвечаю. А он: «Ну и нахал! Нет, вы только
Помню, стоял за кулисами ни жив ни мертв. Не знал, куда девать посох, ноги словно налились свинцом. Но вдруг услышал из-за кулис ласковый голос Неждановой: «Пора, Шура!» Как только вышел на сцену, страх исчез – увидел ободряющий кивок Голованова, стоящего за дирижерским пультом, его спокойное лицо.
Вот был человек! Как он широко и проницательно смотрел на достижения русского искусства, болел за него, как может болеть только подлинный новатор и патриот. Он учил быть требовательным к себе, не останавливаться ни перед какими трудностями, не заниматься самобичеванием и не искать оправданий в так называемых «объективных причинах». Будь он только строг, гневлив, не боялись бы так оплошать перед ним. Но ему верили. Его уважали как высочайшего профессионала. А такую репутацию заслуживает лишь тот, кто в первую очередь требователен к себе и себе никогда даже маленького огреха не прощает.
Не уступал Голованову и главный режиссер театра Леонид Васильевич Баратов. Какой актер не знает, что за счастье получить от режиссера ясные и четкие задания? Именно Баратов умел донести их до исполнителей – он никогда не «плавал» в художественных решениях, одинаково хорошо представлял себе спектакль как в целом, так и в малейших деталях.
А Мария Петровна Максакова, ближайший партнер на первых порах моей работы в Большом театре? Что она пела сильнее, что слабее, – трудно сказать. Все казалось совершенным. Она была щедра, даже расточительна в желании отдать труд и время всему, что казалось ей незаурядным, талантливым.
Мои воспитатели… Ты знаешь, – продолжал он мне доверительно, – вспоминая их, я готов хоть сейчас, сию минуту, превратиться в начинающего ученика и заново пройти весь нелегкий путь человеческого и творческого становления – только бы они были со мной… Человек я вовсе не сентиментальный. Мое восхищение выдающимися деятелями музыкальной культуры рождает во мне не слабость, а волю к жизни, ощущение молодости, которое – я в этом глубоко убежден – не должно покидать художника до последнего часа.
Мне было приятно слышать, с какой благодарностью и с каким сыновьим теплом Огнивцев вспоминал своих учителей. Он придавал огромное значение роли русской культуры в духовном развитии человечества. Всякий раз при встречах не уставал внушать, что лишь более глубокое освоение опыта предшественников, постижение их «секретов» раскрытия духовной жизни человека может привести к желаемому результату. Думаю, Александр Павлович так много сумел воспринять от старшего поколения певцов Большого театра именно потому, что сам обладал душевной широтой, воодушевлялся чужим успехом, а не пытался, как это подчас бывает, в самоутешение подвергать сомнению чью-либо славу.
Огнивцев очень верно понимал главное назначение искусства – формирование нравственности, той самой коммунистической нравственности, о которой говорил еще В. И. Ленин. И конечно же, искания и опыт этого большого артиста сказались на творческих устремлениях многих первоклассных певцов и певиц нашего времени.
Думая об Огнивцеве, я всякий раз вспоминаю слова нашего замечательного пианиста Генриха Нейгауза об отечественной культуре: «Есть направление – и оно родилось в глубочайших пластах русской души и русского народа –
Мне почему-то кажется, что эти размышления возникли под впечатлением искусства Огнивцева. Все, о чем написал Нейгауз, было присуще певцу в полной мере. И кроме того, его отличала огромная работоспособность.
«В нем есть главное, вероятно, врожденное качество, – считала А. В. Нежданова, – умение и желание работать. Работать много, плодотворно, ради общих задач и целей коллектива».
«И на репетиции, и на спектакль, – писал дирижер Большого театра народный артист СССР профессор Б. Хайкин, – Огнивцев приходит неизменно собранным, сосредоточенным, помнит о своем долге перед театром, выступает всегда с предельной творческой отдачей».
Сам же певец утверждал, что долг и честь человека искусства в том и состоят, чтобы выкладываться до конца, до предела.
И он выкладывался. Очень не любил, когда этого не делали другие. Его всегда волновала, а часто выбивала из колеи, например, внезапная замена дирижера в спектакле – он не мог тотчас перестроить себя на другой лад, ломать и переделывать на ходу приготовленное заранее.
– Есть дирижеры, – объяснял он, – которые, как подлинные друзья певцов и соратники, весь спектакль живут с тобой, с развитием образа, дышат одним дыханием. Такой дирижер словно ведет певца по чудесному ковру оркестрового звучания, как добрый гений, оберегая его на пути шествия к вершине. С таким дирижером голос парит в зрительном зале, как птица в поднебесье. Но бывает, за пульт встанет дирижер, рассматривающий голос певца как один из инструментов оркестра: вот вступила флейта, вот волторна, теперь должен солист, за ним – барабан. Если все вступили во время – порядок! Для меня это уже не творчество.
Важно для Огнивцева было все, и прежде всего – его партнеры.
– Вот я – Борис Годунов, – размышлял он однажды, – а вот мой любимый Шуйский, царевич Федор… Спектакль получается удачным, и я себя чувствую хорошо, потому что партнеры все – от дирижера до суфлера, до моих дорогих товарищей по спектаклю – солистов, артистов хора и мимического ансамбля, – все живут одной жизнью, в стиле и жанре, атмосфере эпохи Годунова или Грозного. И стоит только, скажем, кому-то- из солистов дать неверную интонацию, отойти от правды образа, не выполнить предложенную режиссером мизансцену, как вечер уже испорчен, работа коллектива теряет качество. В таком случае я сам себе и своим коллегам ставлю низкий балл, и на душе у меня долго «скребут кошки».
Но все-таки главным человеком для него в спектакле оставался дирижер. Ему посчастливилось выступать с такими первоклассными дирижерами, как Голованов, Небольсин, Мелик-Пашаев, Хайкин.
– До сих пор не могу понять, – рассказывал мне артист о Борисе Эммануиловиче Хайкине, большом друге, соратнике и ученике Голованова, – как ему удавалось точно попадать в момент, когда я брал дыхание, стоя к нему спиной. Так было в «Борисе Годунове». Ты же знаешь, паузу невозможно рассчитать по секундам – один раз она получается длиннее, в другой раз – короче. Но Хайкин всегда вступал вместе со мной! Не подхватывал, а именно вступал одновременно. Это было особое чутье, поразительное, уникальное, по-видимому, природное, потому что научить такому нельзя. Однажды в «Хованщине» мы пропустили несколько тактов арии. Но каким-то непостижимым образом все сошлось. Оркестр ухитрился перейти на другую цифру! За кулисами Хайкин спросил меня: «Ты не знаешь, куда делась ария?» – «Не знаю, – отвечал я. – А как сошлось?» Он засмеялся: «Тоже не знаю!»