На сопках Маньчжурии
Шрифт:
— Вот извольте-с. А это что такое? Иду, валяется под ногами, поднимаю, читаю… глаза лезут на лоб…
Господин протянул Катиному соседу листок. Тот громко прочел:
— «Вопрос о войне должен решать сам народ!
Для царя, капиталистов и чиновников народ только пушечное мясо. Читая манифесты и призывы, нельзя забывать, что это те же волки, но только в овечьей шкуре…»
Сосед засмеялся:
— А разве это не так, господа пассажиры?
— Да вы что? Вы прочтите последние строчки. — Господин вырвал
Он вытаращил глаза и чуть не задохнулся.
Катя лежала на своей полке. Мимо проносились леса и равнины; речки вдруг выбегали из глубины лесов, из дали степей; темнели широко раскиданные деревни.
Споры в вагоне то утихали, то вновь разгорались. Катя думала: этот молодой человек в клетчатом… конечно, его никто ночью не обокрал, ведь он ночью был здесь, в вагоне. Это он подбросил листовки.
Вот он кто такой…. Впрочем, она сразу догадалась. Проснулась Россия. Да, проснулась! Почему Катю вызвали в Питер? Кому пришла в голову эта мысль? Она могла прийти в голову только одному человеку — Антону!
Катя вспомнила Любкина, Амурскую колесуху, первую встречу с Антоном, бегство, путешествие по тайге… Вот в Харбине они влетают в казарму, в коридоре стоит Свистунов… Свистунов? Свистунов непременно будет наш!
Чем ближе к Петербургу, тем больше волновалась Катя. Дать телеграмму о своем приезде или не дать? Очень хотелось дать, но удержалась. Даже остановиться решила в гостинице и осторожненько пройти домой… Но потом подумала: это уж будет чересчур. Она сестра милосердия… Если она начнет скрываться, это-то и вызовет подозрение… От соседей-то ведь все равно не скроешься.
На вокзале наняла извозчика. Седенький извозчик понукал свою лошаденку и все оглядывался на пассажирку. Должно быть, хотелось ему спросить, не из Маньчжурии ли она, где воевал, наверное, его сын или внук… Но так и не спросил.
Казарма стояла в стороне от тракта, извозчик повернул, подвез к самым дверям. Пока Катя расплачивалась, вышли две женщины, посмотрели на нее, сказали что-то друг другу. Катя торопливо вошла в казарму. И сейчас же ее охватил запах сырости, прелого, грязного тряпья, прокисшей пищи.
Отворила знакомую дверь и остановилась на пороге. Мать в клетчатой короткой кофте разговаривала с Машей.
Увидев постороннего человека, женщины смолкли. Катя стояла в тени, — свет, падавший из небольшого окна, едва достигал стола.
— Катя! — вдруг воскликнула Маша.
— Не узнали?
— Не узнали, не узнали… Быть богатой…
— Ты все мне снилась в последнее время, — говорила мать, обнимая Катю. — Что это, думаю, Катя мне все снится? Либо беда с ней, заболела, либо весть подаст. А она вон сама прикатила.
— Прикатила, мама,
— Что там, больно худо или женские руки ненужны?
— Хуже, чем там, уж и не придумаешь, мама! А женские руки нужны везде… И здесь, я думаю, нужны, вот и прикатила.
— Ну, слава богу, что доехала благополучно. Сейчас и доехать не просто: то забастовка, то беспорядки…
— А это, мама, нам не страшно, — усмехнулась Катя. — Не правда ли, Маша, нам-то что? — А сама пытливо смотрела на Машу, не прочтет ли что-нибудь на ее лице. Взяла сестру за плечи, подвела к окну, посмотрела в глаза, притянула к себе, поцеловала в губы.
— Машенька, моя Машенька!
Маша усмехнулась. Хорошо усмехнулась.
— Плох наш дом, да родительский, — с невольной гордостью сказала Наталья. — Две у меня дочки, и все дома. Кабы любила попов, свечку поставила бы. Сейчас чаем напою. Разносолов, конечно, нет, а булка с колбасой будет.
За чаем Катя рассказывала о войне, про дорогу, про запасных, которые взбунтовались, когда жандарм увел из теплушки цивильного, о том, что всюду и везде, в каждом городе и деревне, волнуется народ.
— Невскую заставу не узнаешь… — заметила Маша, — и раньше здесь было много сознательных и недовольных, а теперь сердце прямо радуется.
— Ну, не на всех радуется, — заметила мать. — Пикуновых помнишь? Они теперь в квартирке живут. Он заядлый монархист.
— А кто за стеной?
— Цацырин, слесарь. Толковый молодой человек. Жена у него не заставская, из города. Так, на рожу, смазливая, а что касается прочего, не скажу. Гнушаться не гнушается, а себе на уме… А отец-то наш, Катя, тихоня… Уж, кажется, муха летит, он ей кланяется, потому что тварь, сотворена, и все имеет в мире место, а видать, и он решил распрямить плечи… Слыхала про батюшку Георгия Гапона? Нет? В Питере о его делах скоро услышишь.
— Подозрительные у него дела, — проговорила Маша. — Священник разве может чистосердечно стать другом рабочих? Ведь ему твердо-натвердо сказано: «Всякая душа властем предержащим да повинуется!» И: «Несть власти, аще не от бога», Либо снимай рясу, либо мы тебе не верим.
— А отец что?
— Отец верит. Читает про древних христиан и думает про Гапона, что вот, мол, нашелся и в России древний пастырь, А от этого пастыря Зубатовым разит. Я-то хорошо в Москве научилась понимать зубатовщину.
— Отец, значит, не слушает тебя?
— Будет он в своих духовных делах слушать дочь! — вздохнула Наталья. — Спорят каждый день. Я уж Машу прошу: помолчи ты, все равно толку нет.
— Чуть что, отец мне сейчас: твой Зубатов был жандарм, а тут иерей, отец Георгий Гапон!
— И что всего удивительнее, — сказала Наталья, — своего иерея и видел-то всего два раза, а живет слухами да россказнями. Однако будет об этом. Катя, у нас, что ли, поселишься?