На сопках Маньчжурии
Шрифт:
В переулке темно, добрые люди давно спят… сердце ее колотилось. Услышала шаги. Шел человек, приблизился, охватил ее за шею, припал головой к груди.
— Машенька, — шептала Наталья, — доченька моя!
Бог знает о чем они говорили в эти четверть часа — и о Кате и, кажется, обо всем на свете, а о том, как живет сейчас Маша, где живет и не угрожает ли ей что, Наталья так и не дозналась. Не то чтобы она не спросила, и не то чтобы дочь не ответила, а вот ответила и не ответила вместе… Но когда Наталья возвращалась
— Господи боже мой, — шептала она, смахивая с глаз редкие горячие слезы, — не осуди нас за то, что хотим своим детям счастья. Как же, господи, не хотеть, ведь сами на свет породили, и для всех ты ведь дал солнце, и для всех ведь ты открыл небо, и сам ты осудил богатых и злых, как же мне их благословлять и подчиняться им!
Она прошла мимо казармы в сарай, где лежали дрова жильцов и три клетки ее собственных дровишек и где стоял тонкий шест, при помощи которого она уже лет десять обметала потолок и стены комнаты.
Она взяла шест домой, согрела воды и вымыла с мылом, мочалкой. Насухо вытерла, он заблестел, как полированный… Потом вынесла его на улицу и спрятала в сухой траве под забором.
Сейчас она поравнялась с этим местом и остановилась.
— Поднять или не поднять, Фатьянова? Поднять надо бы тогда, когда прогудит гудок и все пойдут, а то стоять с шестом вроде и неудобно?
Фатьянова, смуглая, сухощавая женщина, вздохнула и сказала:
— Да, стоять вроде и неудобно…
После гибели мужа она пошла служить на фабрику к Торнтону. Ткачам Торнтон платил за двенадцать часов работы семьдесят-восемьдесят копеек. Ткачихам — пятьдесят, а ей, вдове-солдатке, назначил сорок пять.
Понадобился ему этот пятачок, воспользовался женской бедой.
Баранов шел вместе с женой, держа руку за пазухой. Слесарю все казалось, что он потерял спрятанный на груди красный флаг, и он все проверял его, ощупывая мягкие приятные складки.
Среди общего нарастающего возбуждения и уверенности, что демонстрация все-таки состоится, только несколько человек чувствовали беспокойство и тревогу. И это были те, которые в ночь на пятницу в разные часы заходили к Красуле за листовками.
Они стучали условным стуком, дверь открывалась, они говорили условные слова и в ответ слышали:
— Всё уже роздал…
Минута растерянности, но дверь захлопывалась, и пришедший оставался наедине с ночью.
Обескураженный неудачей и не зная, что же ему теперь делать, уполномоченный медленно шагал по темной улице, и тут подходил к нему Парамонов:
— Получил?
— С пустыми руками. Все уже роздано.
— Когда, кому?
— Не сказал.
— Ну, иди, — отпускал Парамонов товарища.
— А как же теперь?
— Остается все как было…
Парамонов возвращался в темноту. В чем дело? Его снедало беспокойство…
— Всё роздал, — сказал в дверную щель Красуля, но Парамонов надавил на дверь коленом и проник в коридор.
— Проведи к себе!
— Пожалуйста; хотя — в чем дело?
Парамонов вошел в кабинет, осмотрелся. На кушетке лежал плед, — должно быть, Красуля отдыхал в ожидании очередного посетителя.
Парамонов нагнул голову, с высоты своего роста посмотрел на Красулю:
— Всё роздал?
— Всё.
— Кому?
— А тем, кто ко мне приходил.
— Врешь! — гаркнул Парамонов. Кровь бросилась ему в голову. Он смотрел на Красулю и от гнева и ярости не видел его. Шагнул, схватил за борт теплой фланелевой куртки: — Рассказывай все, а то…
Красуля освободился от его рук.
— Как вы смеете? Опомнитесь! Этакое безобразие! Вы меня схватили за грудки! В моем собственном доме!
— Ты не говори мне, Анатолий Венедиктович, всяких слов, — тяжелым голосом сказал Парамонов, — я спрашиваю — кому ты роздал?
Он старался овладеть собой.
Красуля заговорил. Да, к нему приходили. Кто приходил? Он не знает: не рассматривал, не разбирал, да это в его обязанности и не входит. Говорили пароль, и он отдавал, сколько было назначено. Но он сам удивлен, пришло значительно больше — и многим не хватило. Поэтому совершенно непонятна грубая сцена, только что имевшая здесь место.
Красуля держался за воротник куртки, точно все еще ощущал на себе грубые руки, и губы его и пальцы побелели.
Парамонов устало сел в кресло.
— Имейте в виду, я уполномоченный по распространению листовок. Приходили те, кому я сказал. Никто из тех, кого я направил к вам, не получил ни листка.
Красуля минуту молчал, потом пожал плечами.
— Как же это может быть, вы меня просто пугаете! Каким же образом? Неужели мы имеем дело с провокацией?.. Это, это… вы понимаете…
— Не знаю, с чем мы имеем дело!
— Я всегда требовал максимальной конспирации, осторожности, внимательности, — говорил Красуля крепнущим голосом. — Как же это так? Кому это вы по неосторожности сообщили?
Парамонов вышел на улицу, ему было так жарко, что он расстегнул пальто и снял картуз.
Рано утром в воскресенье он отправился туда, где должны были перед началом демонстрации собраться члены комитета.
Он увидел Антона, Дашеньку, Машу. Возбуждение царило в комнате, говорили все. Кто в кучках, кто друг с другом. Парамонов подошел к Маше. Он узнал новость, ошеломившую его. Меньшевики, члены комитета и уполномоченные, не только не провели в своих районах подготовительной работы, но уничтожили двенадцать тысяч листовок!