На суровом склоне
Шрифт:
«Я сама из рабочего звания, а руку к чужому куску не тянула, в чужой карман не залезала».
— Это когда прибавки потребовали, — смеясь, пояснил Алексей. — Выбрали там забастовочный комитет. Немцу-управляющему дали по шапке. Горняки держались стойко, своего добились. Дедюлина распалилась — в истерику! Мне, кричит, денег не жалко, пусть не думают, что я сквалыга! И отвалила сумму на постройку церкви.
Алексей вдруг схватил Костюшко за плечо:
— Слушай, Григорович, все-таки удивительно мы сейчас живем, а?
Не
— Тут нам один просвещенный деятель лекции читал. Насчет системы мироздания. На Марсе притяжение слабее, чем на Земле. Значит, наш шаг был бы там большим прыжком. Может быть, даже полетом в воздухе. Вот мне все кажется, что мы, как на Марсе, живем. В какой-то другой атмосфере.
Гонцов осторожно посмотрел сбоку: не смеется ли Григорович. Нет, он не смеялся, сказал задумчиво:
— Как первооткрыватели живем. Это верно. По всей России так.
— До нас-то ничего похожего не было, а? — ревниво допытывался Гонцов. — Ну там французская Коммуна, так ее задушили сразу. Ведь у нас так не может быть, а?
— Нет, — твердо ответил Антон Антонович, — мы победим.
Фаня собрала просохшие листки в аккуратную пачку. Антон Антонович поглядел через ее плечо на четкий лиловый текст.
— Хорошо вышло, — сказала Фаня.
— Нет, типография нужна. — Костюшко придирчиво посмотрел листок на свет — это было обращение к рабочим Песчанки. — Там три тысячи строительных рабочих. Вот эти слова нужны каждому: «Вам, товарищи, нужно присоединиться к нам, идти в наших рядах, рядах социал-демократической рабочей партии, против ближайшего нашего врага, царя и его чиновников, и тогда уже, расправившись с ними, мы поведем борьбу дальше, с капиталистами и помещиками и добьемся того, что все будут равны и не будет ни капиталистов, ни рабочих, ни помещиков, ни крестьян». Ведь это понятно каждому, а?
— Даже моему папе, — улыбнулась Фаня и вдруг побледнела, глядя в окно остановившимися глазами.
— Вот он, — прошептала она.
Григорович и Гонцов устремились к окну. Мимо него медленно и величественно проплывала огромная фигура в черном касторовом пальто и каракулевой шапке.
— Боже мой! Он в своем парадном костюме! — ужаснулась Фаня.
Она собралась убежать, но старик уже снимал в сенцах калоши. Гонцов растерянно взглянул на Антона Антоновича. Тот пожал плечами: что, мол, поделаешь? Что посеял, то пожнешь.
— Здравствуйте, — сказал гость, глядя мимо Гонцова, — здравствуйте, господин Григорович!
Он подал руку сначала Антону Антоновичу, затем, поколебавшись, Гонцову.
— Присаживайтесь, Абрам Иванович, — пригласил Гонцов. По его лицу пробежала озорная усмешка. — Может быть, по единой? — он ринулся к шкафу.
— Мож-на, — согласился Альтшулер и большим пальцем правой руки погладил усы.
Старик обвел сумрачным взглядом комнату с ее бедной обстановкой: стол, покрытый клеенкой,
«Эта пара лентяев, как назло, сегодня даже печь не протопила!» — с досадой подумал Антон Антонович.
Еще час назад казавшаяся уютной, комната теперь под критическим взглядом старика выглядела убого.
Альтшулер сидел прямо и важно, весь в черном, как на похоронах. Левый вытекший глаз с багровым полузакрытым веком, с рассеченной бровью делал лицо странным, асимметричным. Высокий лоб, тонкий, с горбинкой нос и черная длинная борода все же придавали ему благообразие.
Обращаясь по-прежнему только к Антону Антоновичу, Альтшулер заговорил сильным и хриплым голосом старого ломовика:
— Вы у нас на собрании сказали речь, господин Григорович. Красивые, возвышенные слова. И даже мы, извозчики, ей-богу, удивлялись, что интеллигентный человек так хорошо знает нашу боль. Но я хочу спросить вас: разве идти против царя — это значит идти против родителей, против отца, который своим горбом, своими руками…
Старик закашлялся, из зрячего глаза поползла слеза. Он протянул свои огромные руки с изуродованными узловатыми пальцами:
— Пятьдесят пять лет эти руки не знают отдыха, не знают. Для кого?
Даже в горе он сохранял свой облик патриарха, полный достоинства, обиженный старый человек, с глазом, выхлестнутым ударом бича, с покалеченными руками, сдерживавшими бешеную скачку лошадей, с осипшим на ветру и морозе голосом.
Алексей бросил на Антона Антоновича умоляющий взгляд. Тот не совсем уверенно начал:
— Абрам Иванович! Поверьте. Мы уважаем вас, и я, и Алексей Иванович. Вы же наш брат, наш товарищ, рабочий человек…
Ободрившийся Гонцов, шумно придвинув свой стул к старику, страстно заговорил:
— Зачем нам ссориться, Абрам Иванович? Ну чем я плох для вашей дочки? Конечно, я не хозяин типографии, как Соломон Эпштейн, за которого вы хотели ее выдать…
Альтшулер открыл рот, чтобы что-то сказать, но Гонцов наскакивал на него с вновь обретенной своей горячностью:
— Но посмотрите на этого Соломона сейчас, когда у него забастовали рабочие. Это же половая тряпка, а не человек. Без своей типографии он не стоит гроша ломаного! Абрам Иванович! Вы жили со своей женой душа в душу…
— Так, — согласился старик, опустив голову.
— Так мы с Фаней, честное слово, проживем не хуже. А уж я не дам на нее пылинке сесть. И от ветра загорожу, и от дождя укрою!
Старик впервые взглянул прямо на Гонцова. Алексей говорил свободно и легко, не выбирая слов, с той силой убеждения, которая всегда привлекала к нему слушателей.
Наконец он остановился, и Альтшулер, обращаясь уже к обоим, высказал то, что, вероятно, больше всего мучило его:
— А если старое опять подымется? И начнутся погромы и аресты? Что будет с Фаней?