На том берегу
Шрифт:
В такую ночь нас, онемевших от стужи, подвезли на санях к избушке-сугробу. В широкополом и длинном тулупе, огромный, точно медведь на задних лапах, наш возница поднялся с саней и, едва ступив в сторону, увяз в снегу. Чертыхаясь, он стал пробираться к заметённому порогу. Но не добрался, стал тянуться кнутовищем к тёмному окну.
— Егоровна, — кнутовище глухо стукнуло о ставни, — отворяйся, принимай вакуированных!
Наверное, такой и запомнилась бы мне эта далёкая, студёная зима, не будь другой ночи. Последней ночи сорок первого года…
С вечера над селом разгулялась вьюга. Она ворошила солому на крышах, со свистом врывалась в трубы, ломилась
И наша хозяйка, Егоровна, тоже ждала. Ждала молчаливо, с суеверной осторожностью, словно боялась спугнуть нетерпением своё ожидание.
Ещё накануне, спозаранку, она растопила печь и суетливо стала прибираться в горнице. Плеснув горячей воды на стол, она долго, усердно скоблила его ножом, пока он не стал белым, будто новый, только что сколоченный из тесовых досок.
В это время ко мне на полати, где из-за отсутствия тёплых одёжек мне приходилось коротать скучные и бесконечно долгие зимние дни, добрался удивительно вкусный запах, как будто не из бабкиной кухни пришёл он ко мне, а из недавних мирных дней, из далёкого нашего дома, с которым мы расстались невесть до каких пор — может, на месяцы, может, на годы. Он поднимался прямо из печки, щекотал ноздри, заставлял то и дело сглатывать слюни: пахло наваристыми щами из квашеной капусты.
Даже теперь я помню этот запах, и при одном воспоминании у меня начинает щекотать во рту. Я знаю, ни одни щи, которые когда-нибудь я ел и которые мне придётся пробовать пусть даже в самом лучшем ресторане с русской кухней, не пахли и не будут пахнуть так, как те, что стояли тогда в печи у Егоровны.
Хоть и в своём доме, под своей крышей, а жилось в те дни Егоровне не лучше нашего. И в её дом тоже пришла война. Она не выгнала её, как нас, из дому, а взяла у неё сначала мужа, погибшего ещё в начале войны, а потом и сына, последнего мужика в доме. С тех пор, что ни утро, хозяйка наша обувает валенки, накидывает полушубок и, увязая в сугробах, спешит на другой конец села в сельсовет, долго сидит там, поджидая почтальона. А писем от сына всё нет и нет, и выходит, что всё у неё, как у нас: мы пишем отцу письма, но они, неотправленные, остаются лежать в сумке у матери, потому что мы не знаем, куда их посылать. А она ждёт вестей от сына и тоже не знает, где он и почему молчит. Жив ли? Из пяти лепёшек, которые она печёт по воскресеньям, четыре, серые и душистые — таких мне в городе есть не приходилось, — достаются нам, её постояльцам. А самая большая — мне, единственному мужику в доме.
Помню, в тот день, ворочаясь на жёстких полатях, я глотал слюни и терпеливо ждал: а вдруг свершится чудо? Вдруг из кухни выйдет Егоровна с дымящимся чугунком на ухвате, поставит чугунок на деревянный круг посреди стола и скомандует: «А ну давайте-ка пошевеливайтесь, покуда не остыло!» И мы усядемся за столом — я, мои мать и сестра, две девчонки, мои ровесницы, со своей матерью, — и Егоровна разольёт нам по глиняным мискам свои великолепные щи. А может, в одну общую миску нальёт, и тогда только поспевай, только пошевеливайся! Тут такое начнётся! Конечно, девчонки будут жадничать, будут норовить мясца да гущи поддеть, станут обжигаться второпях губами, а мне будет смешно на них глядеть, и я, пожалуй, не выдержу и рассмеюсь, и тогда моя мать тайком вдарит меня ногой под столом: хлебай, мол, от смеха сыт не будешь.
Так, в томительном ожидании придуманного,
В избе засобирались спать. Я слышал, как моя мать, вздохнув, сказала квартирантке Маркеловне: «Ну что ж, подружка, с наступающим!» — «И верно, — спохватившись, отозвалась та, — с Новым годом, стало быть! Разве думали, что так доведётся встретить…»
Они ещё о чём-то поговорили, повспоминали о чём-то из мирной жизни, повздыхали, сидя за голым столом, перед тусклой керосиновой лампой. В это время из чулана и вышла Егоровна — то ли спала она там, то ли сумерничала, сидя у печки. Я тут же свесился с края полатей — может, не поздно, может, сейчас и случится это — и не узнал нашу Егоровну. Что-то неуловимо новое вдруг преобразило её, как будто, прежде чем выйти из чулана в горницу, она стряхнула со своих обвислых плеч лет пятнадцать прожитой старости и вот распрямилась, приосанилась и словно просветлела лицом. Из-под привычного серого платка, без которого я ни разу не видел нашу хозяйку, на этот раз выглядывал другой, неношеной белизны, самый краешек его над бровями.
— А я ведь гостя жду, — вдруг объявила она. — Хотела давеча сказать, да побоялась, как бы ошибка не вышла. Теперь думаю, дай скажу, чтоб ночью не сполошились. Сон мне ноне привиделся такой, что сын, Иван-то мой, на побывку домой заявится.
Сказав это, она вышла в сени, громыхнула засовом, вернулась в избу. Подошла к окну, склонилась к белому стеклу и, охнув пугливо, сказала:
— Вот напасть-то, всё метёт и метёт. Найдёт ли он к дому дороженьку?
Сокрушённо покачав головой, она вдруг насторожилась. Стояла с минуту, прислушиваясь. А что там можно было услышать! Вон как в трубе стонет, даже страшно становится. Но вот она подошла к стене и как завороженная стала водить рукой по гладким бокам брёвен, по картинкам-сучкам, по глубоким трещинам, изморщинившим стены старой избы. Но вот рука остановилась, как будто пристыла к бревну.
— Да вот же оно, — сказала она радостно, — вот это бревно, в него он стучать будет. Я уж знаю… Бывало, и всё так: загуляется на чужих-то деревнях, явится поутру — и стук, стук, стук, — она постучала сухоньким своим кулачком по стене, — аккурат в это бревно… А я уж бегу… А вы спите, спите, — она обратилась к моей матери и другой квартирантке, которые, переглядываясь, всё ещё сидели за столом, — что мы вам… Мне-то всё одно не спать, ждать буду. А вы укладывайтесь.
Она ещё потопталась возле окна, поохала, попричитала, сердясь и досадуя на метель, потом ушла к себе за полог и ещё долго разговаривала там сама с собой.
А за окном в завьюженных полях выла, плакала жалостным голосом декабрьская метель. Метель уходящего сорок первого года. В нашей избе под шумливой соломенной крышей в эту ночь долго никто не мог заснуть: все ждали, прислушиваясь к вьюге, как будто не Иван, хозяйкин сын, должен был наведаться домой, а наши отцы где-то в снегу, в метели ищут и никак не могут найти дороги к дому.
В чулане на лавке тихо и чутко дремала старуха. Иногда она вдруг вскакивала и проворно, как девчонка, впотьмах спешила к двери. Тогда наш дом замирал и превращался в слух. А она торопливо гремела засовами, впускала в дом вьюгу и, подгоняемая лютым холодом, спешила обратно в чулан, к себе на лавку.