На том берегу
Шрифт:
Давняя, многие годы молчавшая обида, теперь запросилась наружу: лицо Александры распалилось, голос совсем окреп, платок сполз с одного плеча. Она и жалела притихшего рядом Егора, но и остановиться уже не могла.
— Тогда, на свадьбе-то нашей, сидела за столом ни жива ни мертва. Одна думка только и грела: «Вот тебе, Настька, моя отместочка! Не видать тебе Егора, как своих ушей! Ha-ко выкуси!..» Кажись, за всех других баб, какие были у тебя, тебе простила бы, а за неё… — и вдруг запнулась, сказала тихо, будто тайну открыла: — Красивая она была очень, Настька-то Макариха, завидовала я ей. Вот за эту зависть и мстила ей через тебя. А так бы и не видать тебе, Егор Лексеич,
И снова была тишина, долгая, тягостная. Только ходики на стене тикали привычно. И поутихли угли в самоваре. Несмело ворохнувшись за столом, Егор пополз было к краю лавки, но голос Александры удержал его:
— Уж ладно, старый, — сказала она, — дело прошлое, но хоть теперь-то откройся… Было что у тебя с Веркой Нефедовой?
— С какой такой? — кротко переспросил Егор.
— С такой самой… с Нефедовой. Которая за Ивана Нефедова вышла потом.
— Да вроде как… Я уж не помню.
— А с Нюркой?
— С Косачихой, что ли? — заметно ожил Егор. — Так это когда ещё было!
Александра хохотнула незлобиво, спросила опять:
— Ну, а с этой, с мельничихой, из-за Волги?
— И эту упомнила? — старик удивлённо уставился на Александру. — Да шут их…
— Ну, а с Настасьей, — добралась наконец Александра и замерла в ожидании.
— С кем? С Макарихой, что ли? — вскинув брови, переспросил Егор.
— С ней, с распрекрасной…
— А вот с Настькой-то, — он глядел на неё сокрушенно, даже с обидой, — с ней-то как раз ничего и не было. Не нравилась мне твоя соперница, не по сердцу она мне была.
Александра даже руками всплеснула:
— Вот те на! Ведь врёшь, старый! Знаю, что было. Сердцем чую…
— Как на духу! — дед поднял глаза на перегородку, воззрился на свадебную фотокарточку, как на икону. Перекрестился. — Чистая правда!
Что-то стряслось с Александрой. Проворно подхватившись из-за стола, уронив с плеч на лавку платок, она метнулась к буфету, принялась что-то отыскивать там. К столу вернулась с четвертинкой. Лицо её светилось девической радостью.
— Ну вот, — сказала она, поставив на стол бутылку, — а это за нашу с тобой любовь. А про нелюбовь всякую я понарошку тебе наплела. Настькой сумлевалась, а спросить — язык не поворачивался. Вчера не удержалась, чёрт попутал, вижу — ты будто и впрямь занемог, я и напугалась: ну как помрёшь, а я так и не узнаю про Настьку-то! Врала она мне про тебя или правду говорила? Врала, выходит… Ох, язва, ох, сплетница! А я-то поверила, дура старая! Кому поверила!..
— Дура и есть, — согласился Егор и улыбнулся впервые за это утро.
Тикали и тикали на стене часы. Шло время.
РАННЯЯ ОТТЕПЕЛЬ
Наверное, в каждой семье хранятся такие истории… Они — как старые вещи: давно уже отжили своё, их бы выбросить и забыть, чтобы не напоминали о том, о чём и вспоминать-то не хочется. Но вот поди ж ты!.. Отыщешь такую где-нибудь в кладовке, повертишь в руках, отряхнёшь от пыли, да и положишь на прежнее место: а вдруг пригодится!..
Вот и эта история…
Как-то собрались всей семьёй на октябрьскую, был такой праздник, сестра из Москвы приехала, колбасы привезла. Колбаса в доме — уже праздник. Сидели за столом, разговаривали. И вдруг вспомнили…
Спросил у отца: он-то помнит?
— Ещё бы не помнить! — это мать ответила за него. — В сорок третьем, в ноябре, как раз перед праздником… Первый снег только выпал…
А отец усмехнулся, покачал головой:
— У меня в ту ночь седины прибавилось.
Пока сидели, чаёвничали, восстанавливая в деталях давнюю эту историю,
— Помню, как в форточку-то высунулась, чтобы тебя позвать, гляжу, а посреди двора, прямо перед нашими окнами, скульптура стоит, из снега, ну вылитый Иосиф Виссарионыч. А рядом, гляжу, ты стоишь. С деревянной лопаткой в руке. У меня сердце аж в пятки ушло. Господи, думаю, чего ж это он натворил, что ж теперь будет-то! Кричу тебе из форточки, мол, в школу пора, а ты отмахиваешься: погоди, мол, не видишь, что делом занят. И охорашиваешь лопаткой Иосифа Виссарионыча. А по двору, вижу, люди идут, то один, то другой остановится. Обсуждают: похож — не похож…
Так всё и было. Помню, с утра повалил мокрый, липкий снег, и мы с мальчишками на радостях выскочили во двор, стали в снежки играть. В школу во вторую смену ходили, полдня впереди, вот и возились в снегу…
Приустав от жаркой возни, принялись лепить снежную бабу. Скатали по свежему снежку сначала один ком, здоровенный, с трудом докатили его до середины двора, за второй принялись. Этот, поменьше, для туловища, затащили на первый, а на него ещё один — для головы. Начали эту голову пристраивать, придавать ей божеский вид, и вот тут-то, пойми отчего, вдруг и пришла мне в голову эта странная блажь… признаться, я и сейчас объяснить не могу, что меня в тот момент подтолкнуло: спал, спал и проснулся во мне ваятель. Вдруг увиделось мне в этой рыхлой бесформенной снежной глыбе, предназначенной для головы снеговика, что-то неуловимо похожее то ли на бюст известный, виденный где-то, то ли на знакомый портрет, что висит в нашей школе над классной доской, и вот засвербило, забродило что-то во мне… Словно бес-искуситель шепнул мне на ухо: а ты попробуй!
Я и попробовал. Движимый этой ещё неведомой страстью, я, уже вполне осознанно стал превращать абстрактную и безликую снежную бабу в конкретный скульптурный портрет. И вот наступила минута, когда кто-то из мальчишек, молча и терпеливо наблюдавший за этим загадочно свершающимся на их глазах превращением, тихо и удивлённо прошептал:
— Жек, а Жек, знаешь кто у тебя получился? Хошь, я у деда очки стащу? Ему очков не хватает.
— Тащи, — вдохновенно откликнулся я.
Через пять минут очки завершили сходство снежной фигуры с портретом всесоюзного старосты Михаила Ивановича Калинина. Работа была закончена, и я уже чувствовал, что дальше творить — только портить. Да и руки у меня заледенели от холода. Но что-то удерживало меня во дворе, чего-то мне не хватало. Может, зрителей, а, стало быть, и признания. Это, наверное, в любом деле так, а у людей творческих особенно: нам только кажется, что мы для самих себя творим, а если честно, положа руку на сердце, только того и ждём, чтобы о нас кто-то доброе слово молвил. Вот и я в тот день его ждал, наверное.
А тут ещё Вовка, тот самый, что притащил мне дедовы очки, вдруг спрашивает:
— А Сталина слабо?
— Не слабо, — откликнулся я. — Сниму очки и бороду, и будет Сталин.
Меня уже несло. Михаила Ивановича мне уже было мало. Ещё не зная, даже не догадываясь о том, что всё гениальное рождается посредством отсечения от целого всего лишнего, я с лёгкостью необыкновенной снял очки с холодного носа всесоюзного старосты и отлепил от него козлиную бородёнку… И получился Сталин.
Схватив дедовы очки, Вовка убежал домой, а я остался пожинать лавры. Я ждал признания и оно пришло. О, этот сладкий, ни с чем не сравнимый миг, который рано или поздно, наверное, дано испытать любому творцу. Да что говорить!