Набат
Шрифт:
Яша зябко передернул плечами, с нескрываемой надеждой оглянулся на комиссара: искал у него поддержки, но тот отвернулся, и одессит снова вперил взгляд в командира полка, а сам зашарил ногой: искал скатку.
— Я, конечно, ослышался, — произнес с мольбой в голосе.
— А чтобы в другой раз лучше слышалось, набавлю вам еще двое суток. Марш! Артист из погорелого театра.
Командир полка резко откинул руку в сторону, и Яша понял, что надо уходить, и все же не выдержал, на прощанье сказал:
— Спасибо! Раз надо — значит, надо.
Он
Весь день думал Асланбек о нем. А ночью услышал…
— А что я сделал?
— Больно умный, под трибунал захотел? Скажи спасибо, салага, что не успел принять присягу… Военная обстановка, а он шутить изволил. Зачем ты усики приклеил? — повысил голос Веревкин.
— Усы не трожьте, товарищ командир.
— Товарищ командир… Вот я тебе покажу, быстро выгоню из тебя одесский душок.
— Пожалуйста, если я преступник, то извольте…
Приподнялся на нарах Асланбек. Рядом стоял Веревкин, а за ним два красноармейца с винтовками. Что происходит?
— Басистый, как погляжу на тебя. Собирайся живо! Ишь, разлегся. Сбежал с гауптвахты…
— Ах, оставьте!
— Какой умный! — Веревкин старался говорить потише, и все же его голос растекался по казарме.
Никто не спал, все притихли. А когда удалились шаги — послышались приглушенные голоса.
А утром горнист и Веревкин с трудом добудились новобранцев: никто не хотел просыпаться, долго потягивались, протирали глаза, кляня всех и вся.
Выбравшись во двор, поеживаясь от утренней прохлады, столпились у деревянных кадок с водой. Вдруг Слава как закричит:
— В бой! За мной!
Оголился до пояса и сунул в кадку голову по самые плечи. Это развеселило Асланбека, и он, недолго думая, стащил с себя гимнастерку вместе с рубахой. Бойцы дружно сняли рубашки, подбегали к Славе, хлопали по загорелой спине.
— Моряк и только!
— Водолаз с Тихоокеанского флота.
— А тебе откуда известно?
— Мы с ним с одного крейсера. Помню, как-то целые сутки просидели на дне океана.
— Оно видно, весь зад у вас в ракушках.
Мылись, приплясывая, обливаясь полными пригоршнями. Пришлось Веревкину приказать:
— Заканчивай туалет!
Весело бежали в казарму за котелками и на завтрак строились расторопнее.
— Первая рота, повзводно, в колонну по четыре становись!
Веревкин, щелкнув каблуками, вскинул над головой правую руку:
— Раз, два, три.
Выждав секунду, он оглянулся: в строю копошились, и сержант ровным, бесстрастным голосом скомандовал:
— Разойдись!
Ничего не понявшие новобранцы, переглядываясь, расходились, недоумевая, что это стряслось с ним.
— Становись!.
И надо же было случиться, в тот момент, когда Веревкин оглянулся, кто-то присел и стал перематывать обмотки.
— Раз-з-зой-дись!
На этот раз он удалился шагов на двадцать.
— Ста-но-вись!
Все бросились к нему, и не успел Веревкин досчитать до трех, как рота образовала
— Раз-зой-дись!
В строю кто-то нагнулся.
— Ста-но-вись!
Снова неслись, без суеты заняли места, каждый свое.
— Шагом а-арш!
Навстречу незадачливой роте шли такие же, как и они, новобранцы, уже успевшие позавтракать, шутили вслед.
— Выше ножку!
— Ай да лодыри.
— Сказано, салаги.
— Не в столовую их, а на плац гоните.
8
Болезнь подтачивала силы Тасо, но он крепился, старался не поддаваться ей: внушал себе, что не время болеть. Вот окончится война, тогда ляжет в больницу. Только бы остановить кровохарканье. С каждым днем все больше чувствовал слабость, кружилась голова. Еда, которую приносила Дунетхан, оставалась почти нетронутой.
Строго-настрого приказал Дунетхан не говорить в ауле о его болезни и Алибека предупредил, мол, позвонят из района ему, отвечай, что ушел в горы, не проговорись.
Ну, а в те дни, когда ему бывало легче, вставал и занимался делом: полевые работы, заготовки, или приходил в бригадный дом…
Он сидел за столом задумавшись: если из Цахкома мобилизовали лошадей, то воевать, наверное, придется долго. Потер кулаком заросший подбородок. В кармане гимнастерки лежало письмо от сына: Буту написал с дороги, сообщая второпях, что их везут на фронт, эшелон идет на Запад, только изредка делает остановки. В письме выделялись две жирно вычеркнутые строчки, и Тасо по смыслу письма понял, что цензура убрала названия городов, через которые проехал эшелон.
В последние дни Тасо не раз спрашивал себя, а правильно ли он поступил, отправив единственного сына на фронт, и тут же отвечал самому себе: «Хороший бы я был коммунист, поступи иначе. Как бы после этого я смотрел людям в глаза? Кто бы еще уважал меня? Теперь моя совесть перед партией чиста». Но проходили минуты, когда в одиночестве его глодала тоска, становилось невыносимо. В такие минуты и кашель мучил, и кровохарканье было сильней. Глядя на него, Дунетхан сама страдала, а помочь ничем не могла, только уговаривала поехать к врачу. Он же слышать не хотел об этом.
Люди все это знали, хотя не подавали виду.
Его одиночество скрашивал Алибек. Когда он был рядом, Тасо отводил душу, беседовал, как со взрослым, советовался. С тех пор, как началась война, Тасо нашел в мальчике верного помощника, без которого ему уже не обойтись. Целыми днями Алибек проводил у телефона. Все в ауле привыкли к нему, даже в районе знали о нем, и если бригадир не оказывался на месте, указания для него передавались через мальчика.
Тасо сидел за столом, а Алибек занял свое обычное место: устроился на высоком пороге, поджав под себя босые ноги, и глядел на бригадира преданными глазами. Перегнувшись в кресле, Тасо дотянулся до окна и с силой его распахнул. В комнату ворвался прохладный воздух, Тасо вдохнул его в себя всей грудью.