Над Черемошем
Шрифт:
На улице по мерзлой земле гулко зазвучали шаги, отчетливо донеслись слова Бориса Дубенка:
— Стрельнул я в Бундзяка, а он в меня… Пули, должно быть, ударились одна о другую и разлетелись в разные стороны. Бывает…
За окном раздался смех. Наконец все затихло.
— Ксеня! — окликнул Сенчук.
Она выпрямилась, молча подошла к нему.
— Что, Микола, взять Калинку?
— Пускай спит, раз не поспала на отцовских коленях… А у меня и до сих пор перед глазами твой Юра. Как он за тот проклятый океан отправлялся… Знаешь, Ксеня, о чем я хочу с тобой поговорить? — Он поднялся, следя за каждым
— Знаю, Микола, — ответила она, глядя на него открытым взором. — Я еще у русских братьев думала об этом. А когда увидела людей и Леся возле памятника… с тех пор не разлучаюсь со своей мечтой. Только что ж делать, малограмотна я, темна…
— Не говори, Ксеня, не говори так. Ты, может, яснее видишь, чем другой образованный. Сердце у тебя чистое…
— Спасибо, Микола… Иди уже, дорогой, домой, хочу одна собраться с мыслями.
И когда за Сенчуком, поскрипывая, затворилась дверь, когда затихли во дворе его шаги, к Ксене стали сходиться прожитые годы. Трудные они были, узловатые, как натруженные батрацкие руки. Всю жизнь она выращивала для кого-то хлеб, а сама сидела голодная. Но и в этой жизни уместились короткие вечера любви, и минуты материнской радости, и надежды… Надежды… Теперь их было много, как никогда, они оттесняли скорбь пережитого, и верилось, что придет все то, что еще недавно казалось подкошенным прожитыми годами.
Взволнованная, она подошла к Калине, поцеловала ее в порозовевшие от сна щеки. Дочка проснулась, и мать стала помогать ей одеваться.
— Куда мы пойдем, мамочка?
— К Михайлу Гнатовичу.
— К дяде Михайлу?
— К нему. Боюсь оставлять тебя дома одну.
— И я боюсь.
Ксеня накинула на плечи дочке платок и вышла во двор.
Уходила ночь, в темноте шуршал снег, и поскрипывали подмороженные деревья. Метелица успела уже заровнять все дороги, но идти было так хорошо, словно поля покрылись не снегом, а прекраснейшими цветами на земле.
Вот уже завиднелись очертания города, вот и знакомые улицы, ведущие к райкому.
Она постучала в дверь, но стук собственного сердца не дал ей расслышать ответ.
Михайло Гнатович вышел из-за стола навстречу Ксене Дзвиняч. Она вся в снегу.
— Доброго здоровья, Ксения Петровна! Раненько вы.
— Дорогу замело. Снегами шли. Напрямик.
— Напрямик лучше, — Чернега едва заметно улыбнулся.
Женщина скорее чувством, чем разумом, постигла, что хотел сказать Чернега.
— Идешь, а за тобой глубокие следы.
— Глубокие? Это хорошо, когда глубокие. Садитесь, Ксения Петровна.
— Не могу, Михайло Гнатович, — она, волнуясь, спускает платок на плечи. — У меня такое дело, что не смею сидя говорить. Вы знаете меня, верите мне?
— Знаю, верю, Ксения Петровна.
— Так могу я через вас попросить, чтоб меня приняли в партию?..
Через несколько дней вечером заседало правление колхоза. Над столом склонились знакомые лица Миколы Сенчука, Ксени Дзвиняч, Юрия Заринчука, Леся Побережника, Марьяна Букачука. Но как изменились эти лица! Можно было бы сказать — помолодели гуцулы! И в этом была бы доля правды. Но не в этом суть казалось бы простейшей, будничной картины. Село вручило этим людям свои чаяния и надежды, не совсем еще отсеянные от половы недоверия и
— Газеты пишут, весна не за горами. А мы, гуцулы, понимаем это так, что наша весна уже за горами, значит возле нас. И солнце вот-вот начнет уже вскрывать гуцульские ручейки, освобождать землю от снега. Стало быть, надо завтра ехать в МТС, — озабоченно говорит Микола Сенчук.
— И верно, завтра, — поддерживает Ксеня Дзвиняч. — Ведь в колхозе первые вестники весны — трактор и жаворонок…
— Все семена обменяем на сортовые, — поднимается Нестеренко. — В нашу почву не должно лечь ни одно зерно с сомнительной биографией. Минеральные удобрения тоже начнем вывозить сейчас же. А главное — вводить в быт агрономическую науку…
— Сеять — скоро, а строиться — сегодня! — волнуется Марьян Букачук. — Хлева для скотины надо заложить на высоком месте, где с пригорков ключи бьют, а сырости нет, и чтобы до пастбища было недалеко. Я думаю, выберем место за болотом возле Довбушева дуба…
— А болото затопим водой, чтоб полно было рыбы, — оживился Юрий Заринчук.
— Так вы хотите быть старшим над пчелами и водою? — тихо спросил Лесь Побережник.
— Известно, старшим! — упрямо кивнул головой Заринчук. — Я всю жизнь был всех младше!
— Прежде ты умнее был… — причитает Василина, едва поспевая за Юстином, который ведет в поводу свою лошадку.
— А ты, думаешь, поумнела под старость?
— Юстин, ведь бог есть, побойся хоть его!
— И языка твоего?
— Не отдавай ее, Юстин, не полосуй мне грудь, не жги ты меня живьем!..
— Вот я тебя ожгу!.. — Юстин взмахнул рукой, и плетеный кнут свистнул в морозном воздухе.
— Ой, убивают! — Василина бросилась к забору, оставляя поперек улицы цепочку глубоких следов.
— Я ей грудь полосую, а что у меня у самого вся грудь в мелкие клочья разрывается, того не видит глупая женщина, — бормочет Юстин. — Будь у нее голова на плечах, не каркала бы, как ворона к оттепели.
— Как дела? — здоровается Савва Сайнюк, тоже ведя за повод низкорослую гуцульскую клячу.
— Спасибо, ничего. Как здоровье, Савва?
— И не спрашивай, Юстин. Сам не знаю, лошаденку ли веду сдавать или остатки здоровья своего. Сердце из груди вот-вот на снег выскочит. Одна только отрада — Мариечка моя. Примется говорить, утешать — ну и становится легче, как от докторской припарки.
— Попадись вам такая припарка, как моя Василина, выпарила бы до последней косточки… Поглядите-ка, Савва, сколько народу на площади. И все разодеты, как на великий праздник. А может, и впрямь праздник у нас начинается?
— Юстин… — Василина догнала мужа и умоляюще посмотрела на него.
— Что, Василинка? — У Юстина только в голосе прозвучала нотка доброты, а глаза остались суровыми. — Вместе пойдем? Видишь, Савва старше меня на целых три года, а с легким сердцем отдает свою кобылу в колхоз.