Над Черемошем
Шрифт:
Катерина и Григорий стоят на мосту. Под ними искрится река, над ними сверкают в лучах заката облака и горы.
— Григорий, родной, — девушка склоняет голову на плечо любимому, и это уже не та задорная непоседа, какой он запомнил и с затаенным страхом полюбил ее.
— Что, звездочка? — Григорий обнял милую, поднял ее на руки и понес в просторы нив. — Что это так вызванивает в полях? — вдруг спросил он, останавливаясь на миг.
— Это мое сердце, — смущенно отвечает Катерина. —
— Катеринка, твое дело — молчать. Никого не видно?
— Никого, — прошептала девушка, глядя не на дорогу, а на своего любимого.
Они и не заметили, как подошел Юстин Рымарь.
— Отец? — Катерина испуганно рванулась из рук милого.
— Что, доченька? — Рымарь с грустью посмотрел на дочку и с неприязнью на Григория.
— Что это с вами? Вы будто увяли за вечер…
— Много ли надо, чтоб затужило старое сердце!
— Опять американское письмо?
— Опять. А ты что не дома?
— Мы к вам шли!
— Ко мне? — он недоверчиво посмотрел на обоих.
— К вам… отец, — Григорий открыто поглядел прямо в глаза старику. — Не дошли бы сегодня — дошли бы завтра, послезавтра…
— Сын мой?
— Сын!
— Что ж, счастливо вам, детки. Отворяйте двери в науку и в счастье. Пусть славятся теперь и мужицкие имена.
В пустую хату входят Ксеня Дзвиняч и Олена Побережник.
— Ксеня, любушка, так у меня тяжело на сердце, так тяжело, словно его кто обручами сдавил.
— Что это вас такая тоска одолела? Может, поле вас печалит?
— Нет, родненькая, поле стоит, как Дунай. Все за Леся боюсь. Отбивается от моих рук, как мальчишка, когда парнем становится.
— А что же ему все время за ваши руки держаться? Он бригадир, работы у него много, не зря он с людьми время проводит.
— А вдруг разлюбит он меня?
— Лесь вас разлюбит? — Ксеня засмеялась.
— Может и разлюбить. Недаром же он меня в другую бригаду отдал, словно за другого замуж выдал. Недаром?
— Недаром, Олена.
— Эх, житье мое несчастливое! И как я век проживу в горе да в беде?
— Хорошо проживете, — улыбнулась Ксеня, — если будет у вас к Лесю другой подход. Не учите вы его на каждом шагу, как маленького.
— Да как же его не учить?
— А может, тогда и он вас, Олена, кое-чему поучит.
— Меня? — удивилась та. — Чтобы меня Лесь учил?
— А почему же нет? Может бригадир учить звеньевых…
— Так ведь я ему и звеньевая, и хозяйка, и жена. Имею я право…
— А вы, Оленка, не очень своим правом козыряйте, чтоб не всегда брать верх, да еще при людях. Ей-богу, поможет, и Лесь полюбит вас еще крепче.
— Правда, Ксеня… Стало быть, надо мне сократиться?
— Только кое в чем. Да разве вам самой не видно, что вы кое в чем сократились, а кое в чем раздались, выросли! Как и все у нас. Плохого в нас становится
— А и правда, Ксеня, — сказала Олена и задумалась. — Спасибо тебе, миленькая. Пойду встречать своего Леся.
— Добрым словом?
— Добрым, Ксеня, как когда-то, в давние времена, встречала. И почему это, Ксеня, забываются, вянут давнишние слова, обещания, надежды? Сколько мы с Лесем когда-то над Черемошем сидели, а поженились — и ни разу не пошли под те кудрявые деревья, когда весенние ручьи зашумят, когда соловьиные песни ночь всколыхнут.
— Потому, что так жизнь складывалась. Вы не ходили потому, что надо было вам с Лесем с утра до ночи на помещика работать, а я не ходила потому, что не с кем было. Вы-то хоть теперь можете пойти, а когда я дождусь своего Юру?..
— Ты Юру не можешь дождаться, а я ребенка, — вздохнула Олена. — И ведь вот-вот должен уж был родиться маленький… да надорвалась я, и выпал он на чужое поле, как зернышко окровавленное. Выпал, и вроде как бы умерло во мне самое дорогое — матерью я не стала. — И Олена застыла посреди хаты, охваченная сидениями пережитого.
— Оленка, а вы к врачам ходили?
— И к шептухе и к врачу.
— И что?
— Шептуха деньги берет да шепчет, а врач без денег обнадеживает. И прислушиваюсь я теперь к себе, как к дальнему отзвуку грома: вдруг да откликнется драгоценная струна? Даже по ночам прислушиваюсь, так жду, так жду, что одни слезы мои знают про то.
Олена, попрощавшись, ушла, а Ксеня, поправив привычным движением платок, остановилась перед фотографией мужа. На длинных ресницах блеснула слеза, и женщина, чтобы подавить рыдание, вышла из хаты.
В село вместе с вечерней прохладой заползали запахи сыреющих трав, за лугами до самого горизонта волновались поля.
Над нивами колышется, бродит обманчивое сияние, и никак нельзя сообразить, нивы ли это молодые излучают вокруг волшебную прозрачную прозелень или это светит неутомимый месяц. Вот он сказочным светом озарил три дорожки, уходящие в хлеба, и одинокую фигуру Ксени Дзвиняч.
Ой, во поле три дорожки разных…
Издалека наплывает песня, и колоски переплескивают ее все дальше и дальше вглубь ночи. Хлеба, волнуясь, поблескивают россыпью рос, и на глазах вдовы дрожат две росинки. Ксеня спускается с пригорка и внезапно встречается с Миколой Сенчуком.
— Ксеня, это ты?
— Я, Микола.
— Чего так поздно ходишь?
— Хочу на нивы посмотреть. Как славно вокруг! Так, кажется, и слышишь, как на росистом поле зерно завязывается.
— Славно!
— Вернуться бы сюда Юре, увидеть бы, как наши руки землю выхаживают… Вот будет радость, Микола, когда со всех концов начнут возвращаться к нам люди, разметанные горем-несчастьем по белу свету! Вот будет радость и для них и для нас… Придет такое время, Микола?!