Наш Витя – фрайер. Хождение за три моря и две жены
Шрифт:
Таможенники потрошили его багаж в поисках бомбы (террористы!). И волевая девушка в форме, прицелившись взглядом точно в его зрачки, расспрашивала о контактах за пределами терминала. «Кто ваша знакомая?» «Бомбистка». Девушка не захотела понять шутки и переспросила, уточнив вопрос: не передавала ли провожавшая вещей и писем, не собирала ли его чемодан, не была ли с чемоданом наедине. «С чемоданом не была, только со мной».
Точное время и место выхода на посадку были законспирированы (террористы!), и Витя, вместе с толпами чернополых евреев метался по терминалу почти до последней минуты.
В самолёте он никогда не мог спать. Сейчас тем более. А что он мог? Не мог думать о Кэролл и гнал от себя её лицо, смятое растерянностью, каким увидел в миг прощания. Больнее всего жалеть. Не мог думать о доме. Сплошной туман. Как он явится? Что скажет Мане? Детям? Чем займётся?
Все вокруг пили и ели, заказывали кошерное и не кошерное, пиво и водку, воду и вино. Он один не откликался на предложения стюардессы. Откинул кресло, закрыл глаза, поморщился от боли в левом плече. И вдруг почувствовал слабое прикосновение к своему локтю.
Удивительным было лицо соседки, тронувшей его. Молодое, прекрасное, но из всех примет женственности взявшее лишь одну — материнскую нежность. Обобщённость портрета. Средневековье: ни одна прядь не выбивалась на чистый лоб из-под восточного головного покрытия — шёлк, сетка из бархата, удивительно льнущего к матовой коже. Верующая израильтянка.
— Тебе (на иврите это звучало вежливым «вам») плохо? — спросила женщина Виктора.
Её муж, сидящий с ребёнком на коленях у прохода, на миг подключился к их разговору, а после снова занялся малышом.
— Нет, — ответил Витя. И неожиданно для себя сказал: — Немного нехорошо на сердце.
Женщина порылась в сумке и протянула Вите книгу:
— Подарок от нас. Поможет.
Это был карманный томик «Рут»: извлечение из Танаха и популярное изложение письменных и устных сказаний. Для дорожного чтения. Что ещё могла предложить ему религиозная сердобольная еврейка в той ситуации? Что подарить?
Витя открыл наугад…
Почему он забыл о своём деде? Почему не вспомнил о нём в Израиле ни разу? Он забыл о нём много раньше, ещё в детстве. Незаметной тенью существовал Борис Яковлевич (Борух бен Яков) в их семье. Молчаливый, он никогда не вмешивался ни в какие разборки между соседями, между Витиными отцом и матерью, между родителями и Витей. Уже после смерти деда отец рассказал, что Борух был раввином в белорусском местечке.
После революции, заставшей его в пору зрелой молодости с женой и сыном на руках, ушёл в глубокое домашнее подполье. Не стал лезть ни в профессора, хотя выделялся своей учёностью, ни в политику (в неё кинулись все его друзья), ни даже в сферу обслуживания (а мог бы — обувь и одежду домашним шил сам не без блеска). Он устроился незаметным бухгалтером в какую-то заготконтору, там и перезимовал все двадцать девятые, тридцать седьмые, сорок восьмые, пятьдесят вторые, до смерти Сталина.
Что
Вот об этом «однажды» Витя и вспомнил, открыв в самолёте книжечку о Рут.
…Хотя родители отрицали существование антисемитизма в прекрасной свободной стране, выбор сына заставил их вздрогнуть. Русская девочка? Дочь партийного работника? Нет, нет, они, конечно, не против. Но… Не напомнит ли Вите русская семья при случае, что он еврей, не сорвется ли с Маниных губ в ссоре, их всегда много, то самое слово, после которого нельзя жить под одной крышей?
Витя выступал отчаянным идеалистом:
— Да она и не знает все эти «пархатый», «жид» и прочие гадости!
Знала, конечно, Манечка, не раз слышала в школе и во дворе. Но Витя с полным правом защищал её человеческую чистоту, открыв её через чистоту женскую. И поддержал его тогда… дед. Дед вынес ему старую, пожелтевшую от старости «Библию».
— Вот — Книга Руфь, — открыл он. — По-нашему, по-еврейски, её зовут Рут. И ещё — Рут-моавитянкой, голубкой кроткой. Прочти. Если твоя гойка похожа на эту иноземку, не слушай никого, женись.
Он тогда ночью прочёл короткую главку, три с небольшим страницы, без особого внимания. Вынес из разговора с дедом лишь те слова, которые так сладко было шептать Манечке в минуты нежности: «кроткая голубка». Слова были как бы не из жизни, склонявшей к простым клише из простых кинофильмов. Своей непривычностью они нравились Манечке. («Так мне никто не говорил и не скажет».) Эпоха дивных слов прошла, перешла в семейную жизнь. «Голубку кроткую» они с Манечкой напрочь забыли, как забыли деда. Вспомнили, правда, в Иерусалиме, в ульпане, когда учительница-израильтянка рассказывала о празднике даровании Торы и предназначенности всей еврейской истории. И связывала большую Историю с маленькой человеческой историей моавитянки Рут. Но вспомнилось всё это Вите как-то поверхностно. На деда и вообще не обернулись.
Сейчас, зная примерное содержание, он легко читал Книгу Рут на иврите. Вот, то ли прочлось, то ли вспомнилось: не было тогда царей у племен, были выбранные судьи, умные люди, герои, но не властители, править страной не умели. Смутное время, слабое поколение евреев…
Богач Элимелех из Бейт-Лехема был не худшим в том поколении, умел хозяйствовать, знал Тору. Но сгубила его жадность: когда начался в Иудее голод, он, чтобы не открывать амбаров озверевшему люду, ушёл с женой Наоми и двумя сыновьями в царство Моава. Колбасная эмиграция.
— Где жили моавитяне? — спросил Витя у милой своей соседки. Та, учившая и знавшая Танах, ответила мгновенно: где нынче Иордания, на востоке от реки Иордан. Откуда Билам сказал вместо ожидаемых слов проклятия земле евреев: «Как прекрасны холмы твои, Израиль…»
Про Билама Витя знал, что тот был колдуном и мог летать по воздуху, подобно пушкинскому Черномору. Это — отрывочное, случайное, — вдруг тоже всплыло из детства, вернув к редким разговорам с дедом.
А соседка поспешила и дальше просвещать Витю: