Наши зимы и лета, вёсны и осени
Шрифт:
Смотрят – кто с уважением, кто с завистью, кто с деланным равнодушием.
А после пяти, когда ребят начинают разбирать по домам, ты устраиваешься на веранде у «окошка» (так ты называешь дырку в кирпичной стене веранды) и начинаешь ждать…
– Ты сегодня шестая пришла! – сообщаешь ты мне.
Или:
– А ты сегодня первая!
Сидишь у «окошка» и, чтобы время скорее шло, пересчитываешь кирпичи веранды.
– Я сегодня до двух тысяч сорока пяти кирпичей насчитал. Ты почему так долго не приходила?…
Каждое утро одна и та же просьба:
– Приди
С каждым днём расставание всё болезненнее. Первые дни, когда превыше всего было любопытство к новой жизни, ты не плакал. Но уже на третий день начались слезы. Этот третий день пришёлся на понедельник, и после двух выходных ты никак не хотел идти в сад. Прощаясь, рыдал неудержимо. Весь день мне слышался твой плач, так что даже работать не могла, всё валилось из рук. Когда пришла за тобой, выяснилось, что так и есть: оба носовых платка мокры от слез, хоть выжимай, под глазами синяки, в глазах – тоска.
– Всё. Не пойду больше в сад, – заявил ты.
– Но ведь ты так хотел к детям, сам просился в сад, помнишь?
– Больше проситься не буду.
По дороге домой:
– А я тебе письмо написал!
Ты протягиваешь листочек аккуратно сложенной бумаги.
– Все ребята рисовали, а я тебе письмо писал.
Разворачиваю листочек и читаю:
«Дорогая моя любимая мама!
Я люблю, и, пожалуйста, прошу, чтоб в среду обязательно остаться дома. И целую, и передаю привет от всех в детском саду".
На обороте – две чудесные голофомэ, большая и маленькая. Закрученные спиралью разноцветные хвосты, удивленно открытые клювы и грустные глазки. Грустные, как у тебя…
Осень тёплая, теплее прошедшего лета. Днём бывает по-настоящему жарко.
В середине недели я устраиваю тебе разгрузочные дни: пять дней подряд в саду тебе, конечно, трудно. Вместо сада мы отправляемся на длинную прогулку, в маленькое путешествие.
Сегодня гуляли на набережной, в парке, а потом сели на речной трамвайчик и поплыли на другой берег с замиранием сердца: стоит ли ещё Захарково?… В этот раз я уже и не надеялась, думала, снесли уже всё там подчистую, и осторожно намекала тебе на это – на тот случай, если на месте нашей любимой деревушки окажется голый пустырь – чтобы не было для тебя это горькой неожиданностью…
И вдруг – стоит Захарково! Стоит, цепляется последними домишками за пахучий, не залитый бетоном и асфальтом клочок земли… И хотя дворы уже почти все пусты, и покосились заборы, и дома некоторые увезены, а некоторые преданы огню, – всё же стоит Захарково! Покрикивают петухи, слышна перекличка псов, и коты греются на развалинах и пепелищах, залитых солнцем…
Мы идем по размытой, разъезженной дороге к тому двору, в котором ты кормил когда-то петуха троллейбусными билетами. Жив ли петух? Может, уже давно пошёл на суп…
Ан нет! И петух жив, и его куриная свита как будто не поредела. Двор кипит жизнью: слышны визги поросят, добросовестный лай собаки, сонное квохтанье кур… До чего же мы обрадовались! Ты тут же принялся угощать кур билетами, просовывая их
И вдруг – в маленьком и давно не мытом окошке покосившегося и совершенно уже обшарпанного дома, вдруг в этом омутке показалась пресимпатичная улыбающаяся рожица. Это было так неожиданно для нас! Нам почему-то казалось, что, кроме кур, петуха, поросят и собаки, здесь никто не живет.
Распахнулась форточка, и в неё высунулась белобрысая круглая голова.
– А здесь паучище живет! – сообщил мальчик и засмеялся. – Я сейчас выйду, не уходите!
Через минуту он был уже на улице. Мы познакомились. Его звали Алёша Тимофеев.
Мы сидели на пыльных досках, сваленных у забора, и наш новый знакомый (которому недавно минуло три года) по-деревенски обстоятельно рассказывал нам о последних событиях, происшедших в Захарково: о том, что всем уже дали квартиры, и Колька, Вовка, Светка – все ребята уехали. Рассказал, как горел дом напротив, и сколько пожарных машин приезжало, и что доски, на которых мы сидим, – всё, что осталось от этого дома. По-стариковски поворчал, жалуясь на рык экскаваторов, роющих неподалёку котлован. Сказал, что это рычание у него уже вот где сидит, даже спать не даёт. И про поросят рассказал, что их у них в этом году трое, очень хорошенькие. Мы попросились взглянуть на поросят, но Алеша сказал, что собака не пустит, она у них злая. Нет, не злая вообще-то, но всё-таки может тяпнуть, лучше не надо.
Из дома выглянула молодая женщина, такая же светловолосая, как и сын, и позвала:
– Алеша!
– Не могу, – ответил Алеша солидно, – я занят. Ко мне пришли.
– Алеша, иди переоденься, а потом опять выйдешь.
– Только вы не уходите, ладно? Я быстро.
И он убежал. А потом вдруг вскарабкался по стремянке на крышу дома, оттуда перемахнул на крышу курятника, ловкий, как обезьянка, и мы смотрели на него с завистью.
Выбежал опять на улицу.
– Антон, давай в войну играть!
– Как «в войну»? Я не умею.
– Вот тебе палка, это – автомат. Ложись и стреляй.
– Я не умею стрелять.
Алёша пытался наскоро обучить тебя, но у тебя плохо получалось, точнее – не получалось вовсе.
– Ложись и стреляй! – командовал Алеша.
Ты старательно (хотя и с невыразимой скукой на лице) плюхался животом в дорожную пыль, но «стрелять» так и не научился.
– Скучно, не хочу больше, – сказал ты.
– А во что тогда будем играть? – спросил озадаченный Алёша.
И тут ваши взгляды обернулись к пустырю, окружённому зарослями запущенного сада, с огромной лужей – настоящим озером посреди пустыря (на месте сгоревшего дома). И вы оба ринулись к этой красавице-луже, обгоняя друг друга. Алеша, более легкий и ловкий, примчался первым, но ты не страдаешь пока тщеславием.
Я осталась сидеть на досках, на солнышке, и наблюдала за вами издали, не мешая вам наслаждаться свободой и раздольем.
По пустырю разбросано множество вещей, которые трудно переоценить: старые ведра и тазы, миски, бутылки, доски и несколько огромных ржавых бочек, в которые когда-то по желобам стекала с крыши дождевая вода для стирки и поливки огорода.